трансатлантической телефонной связью. Мы были бедны, он был скуп. Обнаружив, что могу без него жить, я постепенно отдалялась от него. Но все равно писала каждый вечер. В течение дня я мысленно сочиняла ему письмо, я все время в мыслях с ним разговаривала. Видите ли, я так к нему привыкла. Я чувствовала себя такой защищенной. Я не ощущала себя отдельной личностью. Все, что я видела, пока мы были порознь, я старалась запомнить, чтобы ему описать, и мы никогда не расставались больше чем на несколько часов, только на то время, когда он уходил преподавать, а я учиться. Мы были ненасытны. Бывало, что у меня мочевой пузырь чуть не лопался, а я не хотела прерываться или прерывать его, и он, продолжая разговор, мог сопровождать меня в туалет. Бывало, возвратившись за полночь с вечеринки, как в те степенные времена преподаватели величали свои собрания, мы просиживали в машине до рассвета, забыв зайти в собственную квартиру, — так увлечены были обсуждением его противных коллег. Столько лет этого безумного дружеского трепа! С тех пор как все это кончилось, прошло уже втрое больше времени. Интересно, хранит ли он мои письма. Или, может, чтобы укрепить отношения со своей второй женой, он бросил их в камин? Целый год после развода я почти каждое утро просыпалась с глупой улыбкой удивления и облегчения от того, что я больше не его жена. После этого я ни с кем уже не чувствовала себя такой защищенной. Это неправильно — чувствовать себя полностью защищенной. Я не могу, я не перечитываю тех писем. Но мне нужно думать о них, думать о том, что они лежат себе в шкафу, в коробке из–под обуви. Они — часть моей жизни, моей мертвой жизни.

***

Акт 1, сцена 2. “Зачем вы посетили нас? В глуши забытого селенья я никогда не знала б вас, не знала горького мученья. Души неопытной волненья смирив со временем (как знать?), по сердцу я нашла бы друга, была бы верная супруга и добродетельная мать”. Чувство Татьяны бесспорно. Но каким образом оно может вызвать ответное чувство в другой груди? Каковы законы возгорания? Она может говорить только о своих чувствах — бесспорно, ее собственных, пришедших к ней из слезливых эпистолярных романов о любви, столь любимых ею. Об избранности: “Другой!.. Нет, никому на свете не отдала бы сердца я! То в вышнем суждено совете… То воля неба: я твоя; вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой; я знаю, ты мне послан Богом, до гроба ты хранитель мой…”

Залоги, обещанья — разве страсть, с которой мы их даем, только подтверждая силу того, кто ей сопротивляется, это не страсть забвения? Неукротимая сила этой страсти необходима нам, чтобы закрыть двери и окна разума и освободить место чему–то новому. Татьяна откидывается на спинку стула, дрожа от холода и покрываясь испариной, и проводит рукой по лицу. Ничто в благоуханном детстве, прошедшем среди серебряных березок, не подготовило ее к такому внезапному сужению мира. Она тщетно пытается вызвать в памяти образ своей милой сестрицы, своих уютных добрых родителей. Но целый мир сжался до одного лишь образа Евгения, его мрачного, мятежного лица. Когда все уже будет позади, пусть он растает в лунном свете, пусть испарится, как сопрано духов. Без забвения нет блаженства, нет радости, нет надежды, нет гордости, нет настоящего. Без забвения не может быть ни отчаяния, ни унижения, ни тревоги, ни вожделения, ни будущего.

***

Иные мольбы о любви, иной вид неуверенности в себе.

Когда я в первый раз тебя увидел, на шее у тебя был белый шарф, на волосах твоих лежал солнечный зайчик, на тебе была блуза в полоску, льняные брюки и сандалии. Поглядывая с террасы кафе на Пьяцца дель Пополо, я увидел, как ты подходишь. Я не подумал, что ты прекрасна. Весело рассказывая о том, как ты провела ночь в кутузке за то, что, получив от полицейского штрафную квитанцию за превышение скорости, порвала ее на мелкие кусочки, ты села и заказала лимонный шербет. Я увидел тебя и подумал: если я не смогу сказать “я люблю тебя”, я погиб. Но не сказал. Вместо этого я собираюсь тебе написать. Самый слабый ход.

Теперь, когда я вижу, как ты прекрасна, твое лицо неотвязно меня преследует. Твои глаза, как будто с выпуклого экрана, следят за мной. Я не хочу говорить тебе, что ты прекрасна. Надо мне подумать о чем– нибудь другом. Обычай и мое пристрастное сердце требуют, чтобы я тебе льстил. Выклянчивал у тебя чувства. Мне хочется повторять эти благословенные слова: любовь, люблю, любить.

Вынужден сообщить, что я пишу мелким почерком, таким мелким, что на первый взгляд его и разобрать–то невозможно, но это не так. Такой почерк можно расценить как нежелание быть узнанным, как отказ от человеческого общения; но я хочу, чтобы ты меня узнала, ведь я для того и пишу тебе, солнышко мое.

Любовь моя, утром я получил твое чудесное письмо (напечатанное на машинке) и спешу ответить. Пожалуйста, пиши еще.

Еще поднатужься — вот смысл твоей просьбы. Я сижу в своей норе за кухонным столом и размышляю, что бы такого написать. При этом я стираю ладонью пыль с машинки, накручиваю на палец прядку, трогаю подбородок, подношу руку к глазам, потираю нос, отбрасываю волосы со лба, как будто ради этого я и села за стол, а не ради листка бумаги, заправленного в пишущую машинку. Может быть, моя попытка написать тебе окажется неудачной, но совсем не пытаться в данном случае тоже означает потерпеть неудачу.

Конверт с черной полосой по краю пришел из Германии, в нем было отпечатанное на машинке сообщение о смерти моего милого знакомого, о которой я узнала по телефону еще неделю назад. Мне было бы легче вскрывать почту, если бы существовал единый цветовой код. Черный конверт — смерть. (Кристоф умер в сорок девять лет от второго инфаркта.) Красный — любовь. Синий — нетерпение. Желтый — гнев. А конверт с каймой цвета, который называется “увядшая роза”, — может, доброта? Почему–то я все время забываю о том, что существуют и такие письма: выражение бескорыстной доброты.

Привет, привет, как поживаешь, как поживаешь, у меня все прекрасно, у меня все хорошо, а ты как, а как там…

А ты, мой милый?

***

Акт 1, сцена 2. Вздыхая, трепеща, Татьяна продолжает писать письмо, пестрящее ошибками во французских словах (должно быть, она волнуется). Она слышит себя, свои слова. И соловьиные рулады. (Я уже говорила, что в саду соловей?) Уже светает, но ей еще нужен мерцающий свет лампы. Она поет свою любовь. Или, точнее, это поет оперная певица, поющая партию Татьяны. Хотя Татьяна совсем еще молоденькая девушка, ее партию часто исполняет какая–нибудь перезрелая прима, чей голос никогда уже не будет звучать как надо. Он должен плыть. Но если старательно произносить каждую фразу, голос едва ли будет течь или плыть: его как будто специально сдерживают или, наоборот, подхлестывают. К счастью, это хороший спектакль. Голос парит. Татьяна пишет. И поет.

***

Я больше не могу без твоих писем и не выхожу из дому. Неужели я когда–то была беспечной и легкомысленной? Теперь я влачу за собой длинную тень, и зелень вянет, когда я прохожу мимо.

Я сижу в четырех стенах, жду твоего ответа. Мой самовольный домашний арест оказался самым длинным сроком заключения в моей жизни. Иногда я ложусь спать уже поздним утром, почти днем, после того как приносят почту: дневной сон у заключенных называется убыстрением времени. Но твое письмо придет.

***

Я пишу твое имя. Два слога. Две гласные. Твое имя распирает тебя, оно тебя больше. Ты отдыхаешь в уголочке, спишь; твое имя тебя будит. Я пишу его. Тебя не могут звать никак иначе. Твое имя — это твой сок, твой вкус, твой привкус. Назови тебя другим именем — и ты исчезнешь. Я пишу его. Твое имя.

***

“Друг мой! Друг мой! Вы — это все, что у меня осталось, моя единственная надежда, мой друг! Только

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату