образом все сказано'. Но им, разумеется, сказано далеко не все.
Из комментариев к фотографии Рона Хавива мы узнаем, что снимок был сделан в Биджелджине в 1992 году, в апреле - первом месяце сербских бесчинств на территории Боснии. На заднем плане мы видим сербского военного в форме - молодого человека с поднятыми высоко на лоб солнечными очками, сигаретой между вторым и третьим пальцами приподнятой левой руки, с длинноствольным карабином в другой руке, правая нога занесена, чтобы вот-вот ударить женщину, лежащую лицом вниз на тротуаре между двумя другими телами. Фотография не дает нам знать, что женщина - мусульманка, хотя вряд ли мы можем понять этот образ иначе: с какой бы стати она и две других лежали бы здесь, будто мертвые (именно мертвые, а не 'умирающие') под взглядом сербских солдат? На самом деле, фотография мало о чем говорит нам, кроме того, что война - это ад и что элегантно одетые молодые люди с ружьями способны ударить полную, пожилую, беспомощно лежащую, если не уже убитую, женщину ногой в голову.
Снимки жестокостей, творящихся в Боснии, были показаны сразу после изображенных на них событий. Как и снимки вьетнамской войны (например, свидетельство Рона Хэберли о резне в марте 1968-го, учиненной американскими солдатами над пятьюстами безоружными жителями деревни Май Лэй), они сыграли важную роль в противостоянии войне, которая отнюдь не была неизбежной, труднопреодолимой и могла быть прекращена намного раньше. Следовательно, кто-то наверняка чувствовал себя обязанным смотреть на эти снимки, ужасные, отвратительные снимки, поскольку что-то д
Вот пример: обнаружение фотографий чернокожих жертв линчевания в маленьком городке Соединенных Штатов в период между 1890-ми и 1930-ми годами, которые оказались ужасающим откровением для тех, кто увидел их в галерее Нью-Йорка в 2000 году. Снимки с изображением линчевания говорят нам о человеческих злодеяниях. О бесчеловечности. Они вынуждают нас думать о силе и степени зла, руки которому развязал, главным образом расизм. В природе самого этого злодейства лежит бесстыдство, с которым его запечатлевают на пленке. Снимки были сделаны 'на память', а некоторые из них превратились впоследствии в почтовые открытки; на многих - ухмыляющиеся зрители, добропорядочные, как и полагается, прихожане, позирующие перед камерой на фоне обнаженных, изуродованных, обуглившихся тел, висящих на деревьях. Демонстрация этих фотографий делает и нас такими же зрителями.
Какой смысл выставлять эти снимки на обозрение? Возбудить негодование? Сделать так, чтобы нам стало 'плохо'; то есть привести нас в ужас, выбить из состояния равновесия? Заставить нас предаваться скорби? Действительно ли так уж необходимо смотреть на эти изображения, свидетельствующие о том, что все эти ужасы остались в прошлом, достаточно от нас отдаленном, чтобы за ними могло последовать какое-либо наказание или возмездие? Становимся ли мы лучше, когда смотрим на них? Действительно ли они нас чему-то учат? Не являются ли они, скорее, лишь подтверждением тому, что мы и так знаем (или хотим знать)?
Все эти вопросы возникли во время выставки и после нее, когда была опубликована альбом фотографий 'Вне всего святого'. Конечно, некоторые высказывали сомнения в необходимости показа этих ужасающих фотографий, так как они удовлетворяют наши вуайеристские аппетиты и множат бесконечные образы преследования чернокожего населения или попросту заставляют цепенеть наше сознание. Говорилось также о том, что эти снимки надо подвергать 'проверке' - самая тщательная 'экспертиза' должна заменить собой любительский 'взгляд на'. При этом утверждалось, что пройдя через такое судилище, эти снимки помогут нам увидеть в этих жестокостях не 'варварские' акты, но отражение системы взглядов - расизма, который легитимирует пытки и убийства, определяя, какой народ менее достоин быть причисленным к человечеству. Но может быть, те, кто это делал, и
Быть может, мы думаем, что нам, американцам, было бы крайне неприятно изменить себе и обратить взгляд к изображениям сгоревших жертв атомной бомбардировки или к сожженному напалмом человеческому мясу мирных жителей во время американской войны во Вьетнаме. Но что, вместе с тем, мы обязаны смотреть на изображения линчевания, если причисляем себя к здравомыслящей части населения, которая оказалась бы ныне весьма велика, возьми мы за критерий отбора подобное 'здравомыслие'. Поспешное признание чудовищности некогда существовавшего рабства (а для большинства американцев это сегодня не подлежит сомнению) представляет собой в Соединенных Штатах национальный проект последних десятилетий, поддержать который многим евроамериканцам очень непросто. Этот проект является сегодня значительным достижением, своего рода свидетельством об уровне гражданского и национального достоинства. А вот признание Америкой диспропорционального применения в войне огнестрельного оружия (в нарушение одного из первейших законов войны) очень далеко от того, чтобы стать национальным проектом. И музей, посвященный истории американских войн, в которую, среди прочего, входила и постыдная война Соединенных Штатов против партизан на Филиппинах с 1899 по 1902 год (мастерски вылущенная из скорлупы Марком Твеном) и которая чудесным образом поставляла аргументы 'за' и 'против' применения атомной бомбы в 1945 году в японских городах, с фотографическими подтверждениями того,
РАЗУМ В ТРАУРЕ
Сьюзен Зонтаг о В. Г. Зебальде и возможности 'большой литературы'[8]
Возможна ли сегодня большая литература? Как, при неумолимом измельчании писательских амбиций и, напротив, господстве серятины, болтовни и равнодушной агрессивности ходовых героев прозы, могла бы сегодня выглядеть литература, достойная своего имени? Среди немногих ответов на эти вопросы, доступных читающим по-английски, — написанное В. Г. Зебальдом.
По «Чувству головокружения», его третьему, последнему роману из переведенных на английский, можно судить, как Зебальд начинал. В Германии «Чувство» опубликовали в 1990 году, когда автору исполнилось сорок шесть; через два года появились «Кольца Сатурна». С англоязычным изданием «Изгнанников» в 1996-м аплодисменты перешли в овации. Перед читателями предстал сложившийся по облику и темам, зрелый и даже больше того — вступивший в осеннюю пору писатель, который произвел на свет книгу настолько же необычную, насколько и безупречную. Его язык — тонкий, богатый, вещный — поражал, однако примеры такого рода, и многочисленные, на английском языке уже имелись. Что было новым и вместе с тем сильнее всего впечатляло, это какая-то сверхъестественная основательность зебальдовского голоса — серьезного, гибкого, выверенного, свободного от любых подвохов, пошлого