Лучше быть слегка туповатым, тебе не кажется? По крайней мере так утверждает Евангелие, но эти людишки, я в этом не сомневаюсь, с таким упорством славят печатное слово, что, полагаю, так просто мы от них не отделаемся. Блаженны нищие духом, брат Гаспар, блаженны нищие духом.
— Блаженны, — подхватил Гаспар.
— Кто ты по гороскопу?
— Что?
— По гороскопу.
— Я не совсем понимаю, о чем спрашивает меня Ваше Святейшество.
— Хватит! — прервал его Папа, внезапно раздражаясь. — Не хочешь же ты мне сказать, что тебя в первый раз об этом спрашивают?
— Нет, но я даже представить себе не мог, что Ваше Святейшество…
— А можно узнать почему? — прервал его Папа, что вошло у него в привычку, по мере того как ярость его не только не утихала, но еще больше разгоралась. — Почему? Почему все только и ждут, что я буду вести себя не как простой, обычный человек? Разве я не имею права на небольшую долю здравой пошлости? Разве у меня не может быть обыденной жизни, полной банальностей? Разве я обречен ежеминутно быть глубокомысленным? Если бы ты только знал, какую скуку, какую невыразимую тоску я испытываю, когда мне приходится читать сухие и холодные слова, которые секретари их высокопреосвященств (даже не сами высокопреосвященства — секретари!) пишут для меня, эти совершенно нечитабельные вариации… В чем на самом деле состоит работа Папы? Говорить миллионам католиков, которые даже и не христиане, что хорошо, что, в конце концов, этот насильственный и безумный спринт к могиле имеет какой-то смысл? И что же мы для этого делаем? Ничего; одни энциклики — и ничего больше. Не кажется ли их высокопреосвященствам, что молчание предпочтительнее? Так нет же, потому что мы — приверженцы слова, приверженцы прошлого или, лучше сказать, приверженцы описи, оставшейся нам от прошлого. Еще давно я заметил, что если мы не улучшим стиль нашего пастырства, то стадо наше рассеется, и рассеется безнадежно. Никто даже и внимания не обратил. Пропустили мимо ушей. Как так может быть? Как это возможно, чтобы высокопреосвященства и их секретари, которые способны витийствовать без конца, не проронили ни разу в жизни ни единой шутки, все освещающей и все освежающей банальности? Немного чувства дистанции, немного перспективы! Как такое возможно? А вот я скажу как: просто их высокопреосвященства воспринимают самих себя слишком всерьез, но в конечном счете это не моя проблема. Моя проблема в том, что они претендуют на то, чтобы и я воспринимал их всерьез и одновременно воспринимал всерьез самого себя. И ты, брат Гаспар, и ты… Теперь мне кажется… Ты легко можешь поддаться тому же искушению. Ты тоже воспринимаешь все слишком всерьез, заносчивый монашек.
— Я постараюсь исправиться.
— Какое твое любимое животное?
— Животное? Шимпанзе, — машинально ответил Гаспар.
— Шимпанзе?! Удивительно, брат Гаспар.
— Хотя питаю такую же склонность к дельфинам, как Ваше Святейшество, — добавил монах, вспомнив, что накануне Папа выражал желание перевоплотиться в дельфина, что, разумеется, бросало некоторую тень на учение и явленную свыше мудрость и было некоторым образом несовместимо с ними, — насколько именно, брату Гаспару показалось, он может вот-вот постичь.
И в самом деле, единственным приемлемым объяснением явно безрассудному желанию Папы перевоплотиться в дельфина, подумал брат Гаспар, могло быть и, вероятно, было ребяческое удовольствие вызывать у окружающих изумление. «Одно лишь изумление ему ведомо», — сказал он, цитируя святого Григория Нисского, а затем Иоанна Павла I (который, несомненно, позаимствовал эту фразу у святого Григория, потому что Папы, насколько нам известно, тоже присваивают себе чужие изречения): «Что такое мы как не плоды божественного изумления?» Изумление, которое, конечно же, чувствовал и брат Гаспар, но изумление изумлением, а Святой Отец предполагал устроить — и вряд ли кто мог помешать ему в этом — беспрецедентную революцию в католическом мире. И не только это: в ближайшие дни, по его словам, он хотел обсудить с доминиканцем «подробности грядущей смуты», твердо и окончательно решив, что на той же неделе на внеочередном собрании консистории произведет его в кардиналы и назначит архиепископом столицы Замбии, Лусаки. И при этой мысли ему тут же пришла на память его матушка, которая наверняка расплакалась бы от радости, чего, к сожалению, он не мог с такой уверенностью утверждать в отношении своего приора.
— Я хочу, брат Гаспар… — сказал Святой Отец, кладя руку ему на плечо. — Да, я хочу, чтобы именно ты составил пастырское послание, которое я собираюсь прочесть завтра своей пастве, так что следи хорошенько за моими словами и не упускай ни одного из них.
Однако то, что стояло на кону, намного превосходило естественное удовольствие от внезапного повышения, равно как и удовольствие, что всего за одну ночь он превратился в возлюбленного сына Пресвятого Отца, так как ему уже поручали такие в высшей степени ответственные задания, как составление пастырских посланий, — но в чем же заключалась революция, которую Папа собирался произвести? Это брату Гаспару было не совсем ясно или, по крайней мере, не так ясно, как должно было быть.
— Какой, по-твоему, самый распространенный грех нашего времени? Самый распространенный, а следовательно, тот, против которого мы должны сосредоточить основные усилия? Какой?
— Не знаю.
— Алчность, брат Гаспар, алчность — вот по преимуществу самый тяжкий грех современности, который превосходит все остальные своими опустошительными последствиями: великой и неописуемой нищетой, которую он порождает, эпидемией убийств и самых различных преступлений, творящихся во имя его. Помнишь, брат Гаспар, энциклику Пия XI «Quadragesimo anno»? «Родина там, где больше благ», — написал он с лукавой проницательностью. Алчность, алчность, везде одна алчность: алчность идолопоклонников, досточтимый брат. Все сокровища, которые мы собираем на этой земле, пойдут на корм стервятникам, и, возможно, поэтому удовольствие, которое приносит алчность, полно тоски и тревоги. И не будем при этом забывать, что тоска также исходит от Бога: тоска — участник таинства смерти, которое разыгрывается в нас. Как, брат Гаспар, как мы с тобой сможем остановить эпидемию алчности, которая завладела людьми? Если бы мы нашли ответ на этот вопрос, — сказал Папа, словно жалуясь, словно все его тело было действительно охвачено мучительной болью, — если бы мы нашли ответ на этот вопрос…
— Быть может, посвятив наши дни и труды Господу… — начал было монах.
— Ха! — снова прервал его Папа. — Нет, брат Гаспар, нет, ведь разве не этим мы занимались столько веков? И чего же мы достигли? Ничего.
— Тогда? — переспросил его встревоженный брат Гаспар. — Тогда?..
— Тогда, брат Гаспар, мы должны повергнуть всех вокруг в величайшее и абсолютное изумление.
Гаспар растроганно кивнул.
— Самая сильная и самая слабая сторона моего положения — в том, что я непогрешим. Конечно, непогрешимость — это своего рода экстравагантность, но я, со своей стороны, намерен извлечь из нее наибольшую пользу. Потому что иногда, брат Гаспар, общаясь с курией, я чувствовал, что все непогрешимы, кроме меня, а ведь с тысяча восемьсот семидесятого года только Папа, а не какой-нибудь кардинал, считается непогрешимым. Разумеется, догма о папской непогрешимости существует сравнительно недавно, но и этого достаточно, чтобы заткнуть рот строптивцам. Знаешь, я вот о чем подумал…
— Да?
Папа умолк, посмотрел на монаха, снова впал в задумчивость, снова посмотрел на Гаспара и наконец сказал, указывая на башню Сан-Джованни:
— Там в моем распоряжении — парк вертолетов. Небольшой, но этого хватит. Хотелось бы тебе облететь купол собора Святого Петра? Хочу сказать заранее: это впечатляющее зрелище, и оно того заслуживает.
Гаспар кивнул.
Если вначале он был склонен думать, что смысл и конечная цель изумления, о котором то и дело заводил речь Папа, сводились исключительно к тому, чтобы пробудить в людях мощную тягу к Богу, то