свою крохотную бородку. — Гм! Что же теперь делать?.. Впрочем, вот что: я скажу нашей шотландке, что вы дорогой потеряли свой чемодан с вещами… Мы спрячем его, так что ни она и никто из других наших людей не увидит его, и все будет в порядке. Мне бы не хотелось, чтобы она была дурного мнения о наших гостях.
Года через два умер один из его родственников и оставил ему довольно порядочное наследство; между прочим, большое имение в Йоркшире. Таким образом мой приятель сделался ленд-лордом, а вместе с тем, разумеется, и покорным рабом всевозможных новых условностей.
Правда, с мая по август он жил довольно тихо и сравнительно спокойно, а если и чудил, то только в тесном домашнем кругу; но с ранней осени и до поздней весны он был настоящим мучеником своего лендлордского положения. С годами он сделался тучным, неповоротливым, вялым и вдобавок крайне трусливым. Можно поэтому себе представить, какие он должен был переносить пытки, когда ему приходилось по целым дням вязнуть в болотах, обремененному ружьем и тяжелою охотничьей сумкою, в компании таких охотников, которые имеют обыкновение вместо дичи стрелять в своих сотоварищей, находящихся под выстрелом. Каждый раз, когда дробь свистела мимо его уха или носа, мой приятель падал на землю и чуть не умирал от ужаса.
Я знал, что ему очень трудно участвовать в этих лендлордских забавах, но он никогда не жаловался, резонно находя, что известные права налагают и известные обязанности, и что кто любит сладкое, тот не должен избегать и горького.
Но, по-моему, «сладость» его нового положения до такой степени перевешивалась «горечью», что первая совершенно затушевывалась и сводилась на нет.
Насмешнице-судьбе угодно было посредством какой-то счастливой спекуляции удвоить его состояние. Ввиду этого он был «вынужден» приобрести яхту и сделаться членом парламента. От яхты он болел, а заседания в парламенте, где он добросовестно просиживал молча по нескольку часов подряд, устроили у него в голове настоящий кавардак. Несмотря на это, он очень гордился своей парламентской «деятельностью», а во время каникул, в продолжение одного из летних месяцев, подвергал себя мученичеству, набирая целую ораву знакомых на свою яхту и кружась на ней по Средиземному морю. Однажды во время такого «увеселительного крейсирования» у него на яхте разыгрался крупный скандал между гостями, затеявшими азартную игру. Сам он не только не участвовал в этой игре, но даже и не знал о ней, потому что валялся в своей каюте, страдая хронической формой морской болезни. Газеты оппозиционного лагеря тотчас же подхватили эту историю, раздули ее до чудовищных размеров, назвали яхту моего приятеля «плавучим игорным домом» и поместили на первой странице портрет собственника яхты.
Потом он ударился в область литературы, театрального искусства и живописи под руководством какого-то «ученого» просветителя. До сих пор его любимою литературою были легкие вещи игривого свойства, а теперь он стал читать только «серьезные» журналы и книги, стараясь сделать вид, что понимает их. На подмостках он прежде любил видеть что-нибудь вроде хорошенькой молодой девушки, сидящей на крыльце живописного коттеджа и смущенно выслушивающей молодого человека, объясняющегося ей обиняками в любви. Тут же должен был быть ребенок или собачка, которые делали бы что-нибудь трогательно-забавное. Но «ученый» просветитель стал доказывать ему, что недостойно культурного человека находить удовольствие в таких «пошлостях», и пичкал его разными модными «настроениями» вроде тех картин, где на красных холмах пасутся зеленые коровы, освещаемые фиолетовым лунным сиянием, и появляются нагие человеческие фигуры с багряными волосами и трехфутовыми шеями, один вид которых приводил моего приятеля в содрогание. Когда он робко замечал, что подобные вещи неестественны, ему возражали, что тут вовсе и не требуется никакой естественности, а все дело в том, под каким углом зрения это представляется артисту. Только представления артиста, в каком бы состоянии он ни находился, имеют значение для искусства и даже составляют самое искусство; что вне представлений и настроений ничего и не существует, и т. д.; все в том же ультрапрогрессивном духе. Мой приятель слушал, развесив уши, и только покрякивал.
«Ученый» просветитель пригласил себе на помощь несколько таких же ученых, каким он был сам, и вся эта компания общими силами принялась водить моего приятеля по дебрям «последних слов науки, искусства и общественных порывов». Они таскали его на вагнеровские концерты и показывали разные современные «обозрения»; читали ему произведения нарождавшихся, как грибы, декадентов: накупали для него полные собрания «знаменитых драматургов» символистского направления, вроде Ибсена; знакомили со всеми представителями отечественного артистического мира, — словом, всячески старались лишить его последних проблесков самостоятельности.
Как-то раз, днем, я встретил его спускающимся с подъезда Артистического клуба. Он выглядел страшно изможденным. Его только что водили на частную выставку в «Новой галерее», а немного спустя, после второго завтрака, он должен был присутствовать на заседании «Общества Шелли». За этим следовали три литературных собрания в разных местах, обед с индийским набобом, не знавшим ни слова по-английски, потом, вечером, представление «Тристана и Изольды» в театре Ковент-Гарден и, в довершение, бал у лорда Солсбери.
— Вот что, дорогой мой, — сказал я, выслушав всю эту кучу «обязанностей» добровольного мученика, — отправимтесь-ка лучше в Эппинг-Форест. Сегодня суббота — и там будет много публики. Сыграем там партию в кегли, потом пойдем в кокосовый орешник. В тени кокосов мы можем закусить и напиться чаю. Вечерком поиграем в шахматы или просто в шашки и поболтаем по душам, а в десять и на боковую, чтобы подняться пораньше утром.
Он стоял передо мною с тоскующим взглядом, и мне чувствовалось, что ему очень хотелось бы принять мое предложение. Но стук колес подкатившего экипажа вывел его из колебания.
— Спасибо, друг, — со вздохом проговорил он, крепко пожимая мне руку. — Я бы, знаете ли, с удовольствием, но что потом скажут обо мне?
Через мгновение легкий экипаж унес его из поля моего зрения. С тех пор я старался больше не встречаться с ним: очень уж было мне грустно глядеть на этого безвольного человека.
XIX
Женщина и ее предназначение
Много я написал в своих очерках — и предыдущих и настоящих — о женщине, и все-таки закончу их о ней же. Роль женщины, как сотрудницы мужчины, матери и воспитательницы детей, имеет огромное, мировое значение, и чем чаще мы будем напоминать об этом, тем будет полезнее: ведь большая часть человечества все еще никак не может понять истинного предназначения женщины.
Прежде всего вопрос: «Следует ли женщине курить?»
Этот вопрос недавно красовался огромными красными буквами на голубом фоне на стеклянной двери одной галантерейной торговли. Мы, лондонцы, привыкли к подобного рода вопросам, повсюду бросающимся в глаза.
Сам я никогда не позволю себе разрешить этого вопроса. Мне думается, что это вопрос — чисто индивидуальный, который каждая женщина может решить сама, как ей вздумается. Я даже люблю смотреть, когда курят женщины, и ничего дурного в этом не нахожу. Курение успокаивает нервы, а женские нервы по преимуществу нуждаются в средствах успокоения. Глупцы, кричащие, что курение — неженственно, с тем же правом на авторитетность могли бы объявить, что чаепитие — немужественно. Рискуя быть названным выродком и разжалованным из женских божков, я стою на том, что женщине надо предоставить жить так, как она хочет сама.
По правде сказать, я даже желал бы выйти из рядов этих божков, потому что тогда я сразу избавился бы от тяготеющей надо мной страшной ответственности за все, что делается или чего не делается женщинами. И без меня много мужчин, готовых нести это бремя. Несколько времени тому назад я серьезно указывал одной молодой особе на вред тугой шнуровки.
— О, все это я давно уж сама знаю! — ответила она мне. — Я и это хорошо понимаю, но покоряюсь неизбежному. Легче что-нибудь говорить, чем делать. Ведь очень немного таких чудаков, как вы, которые