которая почему-то называется сливочным маслом… Вам знакомы эти булочки, миссис Уилкинс? Теперь один их вид и запах вызывают во мне тошноту. Но в те дни, когда для меня весь мир был полон розовых надежд, мои глаза и мой нос восторгались этими булочками. Недоступны стали мне и другие деликатесы, вроде четырехпенсовых пирогов с мясом и шипящих на сковороде сосисок. По понедельникам и вторникам я еще имел возможность разыгрывать из себя джентльмена, имеющего дохода, по крайней мере, фунтов пятьсот в год, то есть заказывать во второстепенных ресторанах обеды, платить по одному пенни отдельно за чистую салфетку и давать на чай прислужнику по два пенса. Но, начиная со среды и вплоть до субботы, я должен был бродить с пустым желудком по пустынным безлюдным скверам, где к моим услугам не было даже меда с акридами.
Как я уже говорил, погода стояла дождливая, так что зонтик являлся предметом первой необходимости. К счастью — иначе я не сидел бы здесь и не имел бы удовольствия беседовать с вами, миссис Уилкинс, — мой благодетель уехал на континент, вызванный туда какими-то важными делами, и я, узнав об этом, тотчас же поспешил сплавить его великолепный подарок в ломбард. Понимаете, миссис Уилкинс, что это для меня значило?
Миссис Уилкинс выразила мнение, что после мне, наверное, было неприятно вносить по двадцати пяти процентов за залог и по полпенни при каждой отсрочке.
— Нет, миссис Уилкинс, это меня мало беспокоило, — возразил я, — потому что я твердо решил никогда больше не иметь дела с этим неподходящим для меня зонтиком. Служащий в ломбарде, принимающий зонтик, посмотрел на меня довольно подозрительно и осведомился, где я добыл такую дорогую вещь. Я ответил, что мне подарил ее один друг.
— А правда ли это? — продолжал допрашивать меня ломбардщик.
На это я ответил ему цитатою, касающейся свойств тех лиц, которые имеют обыкновение думать дурно о других, и он вручил мне пять шиллингов и шесть пенсов. Я тотчас же отправился на Толкучий рынок и приобрел там зонтик, соответствовавший моему положение и моим средствам, потом насладился самой огромной треской, какую только мог достать за семь пенсов, оставшихся у меня после приобретения зонтика. И с каким же аппетитом съел ее! Я был голоден как волк, поэтому мне ничего не стоило справиться с этой почтенной рыбой в один присест.
— Нет, миссис Уилкинс, — заключил я, — треска — рыба прекрасная. И если бы мы слушали все, что болтают люди, то, дожив до сорока лет и обладая кругленьким вкладом в банке, мы были бы голоднее, чем в двадцать лет, когда у нас ничего не было, кроме нескольких пенсов в кармане, да и то далеко не всегда — и хорошего пищеварения. Поэтому я вполне схожусь с вами во мнении, уважаемая миссис Уилкинс, что, действительно, не следует обращать внимания на болтовню людей.
После этого мы перешли на другие темы, и моя собеседница рассказала мне интересную историю одного странного человека, погубившего себя во цвете лет разными «рациональными» способами.
— На Мидл-Темпл-лайн жил один джентльмен, которому я одно время прислуживала, — начала миссис Уилкинс. — Мне сдается, он сам уморил себя тем, что по двадцать четыре часа в сутки занимался тем, что он называл гигиеной. Все свое время он тратил на то, чтобы заботиться о своем здоровье, так что у него не оставалось ни одной минутки, когда бы он просто жил. Каждое утро он, в ночном неглиже, подолгу лежал на спине прямо на полу, из-под которого сильно дуло, и проделывал разные штуки руками и ногами, вертелся, вывертывался, потом вдруг перевертывался — с позволения сказать — на брюхо и давай извиваться прямо червяком. Но всего этого ему было мало, или он находил, что все это не так было проделано, и он начинал все переделывать по-другому. Потом, бывало, вдруг вскочит, обвяжется каким-то прибором и начнет прямо уже бесноваться: лезет на стену, карабкаясь, словно муха. Поверите ли, мистер Джером, смотрю я, бывало, на него в полуоткрытую дверь, и самой делается жутко, да и его становится страшно жаль. Нужно вам сказать, что во время его самоистязаний все окна были открыты настежь, как бы ни было холодно на дворе, так что бедный самоистязатель постоянно кашлял и сморкался. Когда я ему указывала на это, он говорил, что я ничего не понимаю и что это так следует по гигиене. По его словам, все люди, которые хотят быть здоровыми и прожить чуть не два века, непременно должны проделывать все, как он, и что это вовсе не так трудно, как кажется; а те, которые умирают от этого, не успев привыкнуть, значит, не стоили жизни и напрасно родились.
Помолчав несколько времени, миссис Уилкинс продолжала:
— Потом пошла мода на японскую гимнастику, как он это называл, и он завел себе маленького, всегда ухмылявшегося японца, с которым каждое утро до завтрака дрался на кулачки, потом долго возился и после завтрака. Японец был хоть и маленький, но сильный и постоянно сбивал с ног моего бывшего хозяина, так что тот то и дело изо всей силы стукался об пол. Он уверял, что это ему на пользу, что он чувствует себя очень хорошо после этого, потому что такие упражнения освежают ему печень. Мне кажется, он только ради печени и жил и ничем больше не интересовался.
Как он менял одни упражнения на другие, смотря по тому, что больше расхваливалось в газетах, так же точно поступал и относительно своего питания. То, бывало, так наляжет на еду, что страшно было смотреть, и я все боялась, что вот-вот не выдержит его желудок и лопнет, а то вдруг начнет избегать всякой еды, словно в ней сидит чума. Как-то раз он вычитал в какой-то газете, что мы, люди, только известная порода диких зверей и должны жить так, как живут эти звери… Удивляюсь, как он после этого не надумал бегать с дубиною по двору, убивать кур и пожирать их живьем. Но он этого не делал, должно быть, потому, что был человек вообще смирный и никогда никого не трогал.
Одно время он пил только кипяток, от которого можно было сварить себе глотку и все внутренности. Потом вдруг в какой-то газете объявился шутник, утверждавший, что мясо — пагуба для человека. Мой бывший хозяин, разумеется, сейчас же ухватился и за это, запретил мне даже упоминать о чем-нибудь мясном и сел на одни овощи, на мучное и на разные крупы. Много мне в то время было хлопот. Он заставлял меня готовить ему бобы двадцатью двумя способами, хотя я не находила, чтобы это составляло какую-нибудь разницу для самих бобов: они как были бобами, так и оставались ими, как бы их ни называли: котлетами а-ля Помпадур, рагу или еще как.
Прошло немного времени, и по газетам пошел звон, что вегетарианство должно основываться не на овощах и хлебе, от которых один вред, а на пище обезьян, которую люди напрасно-де бросили, то есть на одних орехах и бананах. Когда мой бывший хозяин сообщил мне об этом, я сказала ему, что если это правда, то нам лучше бы всего завести себе хорошее ореховое или банановое дерево, да и жить на нем. По крайней мере, и пища готова, и за квартиру не надо платить. Насчет жизни на дереве он не согласился, потому что об этом ничего не было сказано в газетах. Он верил только тому, что напечатано, а дальше не шел. Напечатай какой-нибудь новый шутник, что нужно питаться одной ореховой скорлупой, а зерна бросать, он, наверное, принялся бы с большим усердием есть одну скорлупу. А если бы ему стало плохо от несварения желудка, он объяснил бы это недостатком привычки и стал бы еще больше налегать на скорлупу. У него совсем не было ни собственных мнений, ни даже собственного вкуса. По-моему, он был точно нарочно создан, чтобы над ним могли проделывать всяческие издевательства.
Когда газеты поместили то, что у них называется интервью, с одним столетним стариком (он, действительно, таким и выглядел на портрете в тех же газетах), сказавшим, что он прожил так долго только потому, что никогда не пил и не ел ничего горячего и что он чувствует себя совершенно молодым, то мой хозяин недели две ничего в рот не брал, кроме холодного бульона с кусочком хлеба. Он и меня уговаривал питаться холодным бульоном. Но я ответила ему на это, что скорее согласна умереть в свои пятьдесят лет, чем дожить до ста с холодом в желудке. Потом те же газеты стали расписывать о новом старичке, дожившем до ста двух лет благодаря тому, по его собственным словам, что он всегда ест и пьет все самое горячее, какое только возможно глотать. Начал и мой бывший хозяин проделывать это, да больше трех дней не вынес. Умер он тридцати двух лет, но выглядел вдвое старше. За час до смерти он сознался, что, как ему кажется, он напрасно последовал примеру стодвухлетнего старика, потому что у того, наверное, иначе был устроен желудок. А я про себя, грешным делом, подумала, что будь мой бывший хозяин (царство ему небесное!) не так податлив на разные глупости, то непременно прожил бы в полном покое и удовольствии гораздо больше.
Когда миссис Уилкинс замолчала, я невольно подумал, что она, пожалуй, права: действительно, не следует поддаваться на всякую рекламу, трактующую о здоровье.
— Да, — сказал я, — что касается нашего здоровья, то мы все слишком склонны верить чужим советам. У меня есть родственница, которая одно время сильно страдала головною болью. Никакое