своей женой, – говорит Густав. – Мы трое были маленькой семьей, мы шли и держали за руки своего сына, а он шел между нами. Мы считали до трех, и на счет «три» его поднимали, как на качелях. Ему очень нравилось. Все маленькие дети любят, когда с ними так играют.
– Я знаю, как называется каждое растение в этом саду, – говорит доктор Даннаше. – И цветы, и деревья, и кустарники. Это из-за Лавинии. Она была моей пациенткой, а до болезни работала ландшафтным дизайнером. Шесть лет в коме. Мы с ней читали книжки о растениях. Лавиния подарила мне деревья бонсаи. Я думаю, они бы тебе понравились, Луи. Их выращивать – настоящее искусство, стержневые корни надо подрезать.
У доктора Даннаше такой голос, будто он вот-вот расплачется. Мы медленно объезжаем больницу. Спереди похоже на модель «Лего», все белое. По белому камню большими буквами написано: «La Clinique de l'Horizon», a внизу призрачные буквы: «L'Hopital des Incurables».
– Ты знал, что больница раньше так называлась? – спрашиваю я Густава.
Но он молчит, он умеет молчать. Густав кашляет, изо рта у него что-то вылетает и падает на гравий. Похоже на мокроту, только не мокрота, а грязная вода, и в ней – водоросли.
– Да, знал, – говорит Густав. Мы ушли от доктора Даннаше и углубились в лес. – Знал. Я неизлечимо болен, мой маленький джентльмен. Но тебя можно вылечить.
Доктора Даннаше уже не разглядеть. Больница далеко, и сад тоже. Густав идет впереди: его голова, пухлая от бинтов, маячит впереди, как белая лампочка. Нас обступают деревья, очень жарко, и тут могут быть змеи, в таком лесу обычно водятся гадюки. У гадюки на спине темный зигзаг или прямая полоска с пятнышками. Гадюка может укусить ребенка насмерть, и для взрослых она тоже опасна, особенно для больных и немощных.
– Давай наберем сосновых шишек, – предлагает Густав. – Разведем костер.
Это классная идея, и я бегаю по лесу и подбираю шишки покрупнее, потом мы складываем их в горку, еще и еще, а шишки можно скреплять, они держатся чешуйками, и мы подбрасываем короткие сучки и целые ветки, и наша куча растет, все выше и выше, она уже с меня ростом.
– Моей Маман это бы не понравилось, – говорю я Густаву. – Она не любит, когда я играю с огнем.
– А ты любишь играть с огнем?
– Люблю. Я хотел бы стать поджигателем. Тогда бы я убил всех моих врагов.
Густав протягивает мне коробок со спичками:
– Поджигай.
Я чиркаю спичкой и засовываю ее поглубже в гущу сухих веток и прутиков, с которых мы начали нашу кучу, и огонь ползет по сосновым иголкам, и плюется мелкими искорками, и вот уже наша куча разгорелась вовсю. Мы стоим и слушаем, как шипит и гудит наш костер, горячий, красный.
– Теперь все само догорит, – говорит Густав. – Наш костер будет гореть так, как ты захочешь, – потому что здесь все происходит по нашим правилам. Пойдем, мой маленький джентльмен. Мы отправимся с тобой в темное место. Самое темное место на земле. Только ты мне веришь? Ты должен точно быть уверен, что веришь мне. Люди скажут, будто я тебя похитил, но это неправда. Ты же это понимаешь, да?
Я знаю, что ничего он меня не похитил, я верю ему, пусть его лицо и закрыто бинтами, я беру Густава за руку, и мы вместе спускаемся с холма, заросшего лесом.
Я вернулся в кабинет и просидел там полчаса, перебирая все события в памяти. Мысли метались беспомощно, будто ящерка в норе с засыпанным ходом. На Прованс опускались сумерки, заходящее солнце прорывалось сквозь тучи, отбрасывая оранжевые блики на сосновый лес, на виноградники, облепившие дальний холм. Я оглядел свои карликовые деревца. Клен совсем зачах: пять листочков повисли вяло и безжизненно. Почему я во сне прописал Натали эти нелепые яды? И зачем написал два письма,
В больнице, согласно недавно пересмотренным правилам, кассеты в камерах наблюдения менялись ежедневно, а потом неделю хранились под замком в столе. Кассеты перезаряжали в шесть вечера. Я дождался восьми и вернулся в палату – как раз начиналась пересменка, обе медсестры ушли в дальний угол палаты. Я приблизился к столу, отпер нижний ящик, нашел кассету за вчерашний день и за четверг, сунул в карман. Голова кружилась; как ни странно, мне не было стыдно. Я шагал домой в сгустившейся темноте; вокруг трещали цикады, запах гари усилился. Над землей шевелилась вечерняя жара.
Без Софи дом казался пустым и слишком огромным. Я вошел в гостиную, налил себе бокал «Перно», затем вставил кассету в видеомагнитофон и присел на диван. Я нервничал, хотя не представлял, что увижу. Часть меня пыталась отстраниться, посмеяться над абсурдностью моих подозрений. На экране я увидел нашу палату крупным планом, в центре кадра – кровать Луи. Из-за прогонов черно-белая картинка дергалась: Луи неподвижно лежит на кровати, зато его соседи время от времени подают некоторые признаки жизни, особенно активна Изабель. Я включил пленку на быструю перемотку до того места, где я вхожу в палату и сажусь рядом с Луи. Картинка слегка расплывалась, но я с содроганием отметил, какой у меня измученный вид. Господи, во что я превратился. Неужто вот так меня и видят окружающие? Я смотрел дальше: вот я наклоняюсь, вытаскиваю книгу и начинаю читать вслух. Я снова прокрутил пленку до того места, где я обмяк и уронил книгу. Я видел, как неподвижно сижу в кресле, и больше ничего не происходит. Вот появляется медсестра, а потом снова уходит. Вот ерзает в постели Изабель. Затем вдруг я вскакиваю и подхожу к столу. Беру лист бумаги и что-то быстро записываю, хватаю лист, комкаю, бросаю в корзину и возвращаюсь на свой пост. Съемка у нас велась в прерывистом режиме, и на просмотр всего эпизода ушло буквально несколько секунд. Я отмотал назад и посмотрел еще раз. Как-то странно я держу ручку. Сначала я даже не понял, в чем неловкость, а потом меня как громом поразило.
Ведь я правша. Но на видео писал левой рукой. Так вот откуда этот корявый почерк. Вторую кассету я смотреть не стал. Я уже знал, что там будет.
Я поднялся с дивана, в голове запульсировала кровь. Покачиваясь, я успел дойти до ванной, и там меня стошнило. Я сполоснул ванну, почистил зубы, умылся холодной водой. Сердце было готово лопнуть.
Потом я позвонил девочкам и долго слушал длинный гудок. Я уже собрался отключиться, но трубку сняла сонная Мелани. Услышав мой голос, она мигом проснулась и начала ругаться. Мама в ужасном состоянии, сказала Мелани, до того дошло, что она хочет устроиться на работу в Монпелье. Так что я тебя поздравляю, прибавила Мелани. И вообще, что с тобой происходит? Кризис среднего возраста?
– Мне нужно поговорить с мамой. Это очень важно.
– Папa, уже час ночи. И она все равно не будет с тобой говорить.
– Мне нужно сказать ей что-то важное, – повторил я. – У меня, кажется, проблемы. На работе.
– Что за проблемы? Не из-за мадам ли Дракс, на которой ты так повернут?
– Нет. Из-за ее сына. Послушай,
–
– Я все понимаю, – сказал я. – Будь снисходительна. Мне сейчас очень тяжело, я пытаюсь выкарабкаться. Прошу тебя, Мелани…
Она повесила трубку. Я подлил себе выпить, включил радио. В Провансе лесные пожары были уже в восьми местах, из них два не поддавались тушению, а тот, что побольше, – всего лишь в десяти километрах от Лайрака, к западу от Канн.
Вот как все может меняться. И ландшафт, и брак, и жизнь.
Я толком не знал, как поступить. Я ничего не смыслил в графологии. По-моему, это никак не точная наука. Сможет ли полицейский графолог установить связь между кривой, будто пьяной писаниной моего двойника-лунатика и к тому же левши и моим обычным каждодневным почерком, образец которого отдала полиции Ноэль? На этот вопрос я не мог ответить. Пожалуй, это возможно. А значит, пока кассеты у меня, я выигрываю совсем чуть-чуть времени.
Наутро я сел в Лионский поезд, прихватив адрес и номер телефона. Еще я взял пленки, помятый рецепт для Натали и копию письма, написанного самому себе.
Симпозиум проходил днем, в гостинице «Софитель» с видом на Рону; я с трудом сосредоточивался на докладе по приросту сознания. Доклад вышел неважный. Я перепутал некоторые слайды и показывал их не