пальце, по краям торчат петли, точно венчик. Я думаю, это и есть терновый венец».
Лола сидела на кровати и читала брошюру об усилении идеологической работы партии.
«Я тяну за нитку, — пишет Лола, — и терновый венец сползает все ниже. Мама поет: „Господи, помилуй!“, а я все распускаю и распускаю палец на своей рукавичке».
Лола подчеркнула в тощей брошюрке так много фраз, словно сама ее рука, закрывая строчки, не давала ей уловить их смысл. Стопка Лолиных брошюр возле кровати росла и уже смахивала на кособокую тумбочку. Подчеркнув фразу, Лола надолго задумывалась, потом переходила к следующей.
«Шерстяные нитки я никогда не выбрасываю, — пишет Лола, — не беда, если они страшно перепутались».
Некоторые фразы в брошюрах Лола заключала в скобки. И рядом, на полях, всегда ставила жирный крест.
«Мама свяжет новый палец на рукавичке, — пишет Лола, — возьмет для него новой шерсти».
Когда Лола училась на четвертом курсе, однажды после обеда оказалось: все платья девушек лежат на кроватях. Чемодан Лолы стоял под раскрытым окном, в чемодане ее платья — совсем немного их было — и брошюры.
В тот день я узнала, почему не могла увидеть тогда в зеркале оконного стекла одного из Лолиных мужчин. Он был не такой, как мужчины всякой полночи и всякой вечерней смены. Он обедал в столовой высшей партийной школы, он не ездил на трамвае, он никогда не ходил вслед за Лолой в кудлатый парк, у него был автомобиль с шофером.
Лола пишет в своей тетрадке: «Итак, первый в ослепительно белой рубашке».
Вот как оно было — в тот день, около трех часов, и в тот год, когда Лола была уже на четвертом курсе и почти стала кем-то. Платья девушек лежали на кроватях, отдельно от них — Лолины платья. Солнце жарко светило в коробчонку, линолеум, пыльный, казалось, порос короткой серой шерстью. Рядом с Лолиной кроватью, там, где раньше громоздились брошюры, осталась темная проплешина. А Лола висела в шкафу в петле, сделанной из пояса от платья.
И пришли трое мужчин. Они сфотографировали Лолу в шкафу. Потом отвязали пояс и сунули его в прозрачный пластиковый пакет. Пакет был тонкий, как колготки девушек. Трое мужчин достали из карманов три коробочки. Закрыли Лолин чемодан и открыли коробочки. В каждой оказалась ядовито-зеленая пыль. Они посыпали ею чемодан, затем дверцу шкафа. Пыль была сухая, как не смоченная слюной сажа для ресниц. Я смотрела на нее, как и другие девушки. И удивлялась тому, что сажа бывает ядовито-зеленого цвета.
Мужчины ни о чем нас не спрашивали. Причина была им известна.
Пять девушек стояли возле двери общежития. В застекленной витрине висела Лолина фотография, та же, что была в ее партбилете. Ниже висел листок. Кто-то прочитал вслух: «Эта студентка совершила самоубийство. Мы осуждаем ее поступок, мы презираем эту студентку. Она — позор для всей страны».
Вечером я обнаружила в своем чемодане тетрадку Лолы. Она спрятала ее под моими чулками и тогда же взяла пояс от моего платья.
Сунув тетрадь в сумку, я пошла на трамвайную остановку. Села в трамвай и начала читать. С конца, с последней страницы. Лола пишет: «Физрук позвал меня вечером в спортзал и запер дверь. На нас смотрели лишь круглые кожаные мячи. Одного раза ему хватило бы. А потом я тайком пошла за ним, и теперь я знаю, где его дом. Нет, я никогда не смогла бы отстирывать его рубашки до ослепительной белизны. На заседании кафедры он на меня донес. Выходит, никогда мне не избавиться от той суши. Бог не простит того, что я сделаю, но иначе я не могу. Зато мой ребенок никогда не будет пасти овец с красными копытами».
Вечером я украдкой положила Лолину тетрадь в свой чемодан, спрятав под ворохом чулок. Чемодан я закрыла на ключ, ключ спрятала под подушку. Утром взяла ключ с собой. Привязала его к резинке от спортивных трусов, продернув петлю в ушко ключа. С восьми утра начиналась физкультура. Из-за возни с ключом я опоздала.
Девушки в черных трусах и белых футболках уже стояли шеренгой возле длинного прямоугольника песка, насыпанного на сырую землю, стояли как бы в изголовье. В изножье стояли две девушки с сантиметровой лентой — рулеткой. Ветер прошумел в густой листве деревьев. Физрук поднял руку, щелкнул пальцами, и девушки полетели по воздуху, ногами вперед, одна за другой. Песок был сухой. Но в глубине, под ним, была сырая земля, она холодила пальцы ног, когда они зарывались в песок. Сырая и холодная, как ключ у меня на животе. Приготовившись к разбегу, я подняла голову и посмотрела на деревья. И полетела по воздуху вперед ногами. Но мои ноги недалеко улетели. А на лету я подумала о ключе от чемодана. Две девушки натянули сантиметровую лету и выкрикнули число. Физрук записал прыжок в блокнот цифрами через точку — так обычно записывают время. Глядя на остро отточенный карандаш в его руке, я подумала, что все вот это как раз по нему: кто-то летит вперед ногами, потом кто-то, стоя в ногах, снимает мерку.
Когда я пошла на вторую попытку, ключ уже согрелся от тепла моего тела. И уже не было холодка. А когда носки ног зарылись в сырую землю, я поскорей вскочила, чтобы физрук не вздумал меня поднимать.
Через два дня Лола, повесившаяся, была исключена из партии и отчислена из института. Происходило все это в большом актовом зале в четыре часа. Присутствовали сотни.
Кто-то, стоя на трибуне, говорил: она обманула наше доверие и не заслуживает высокого звания студентки нашего института и члена нашей партии. Все аплодировали.
Вечером кто-то в комнате-коробчонке сказал: все были огорчены до слез, вот потому и хлопали так долго, и никто не решался перестать хлопать. Каждый хлопал и косился на другие руки. Несколько человек перестали было, но тут же испугались и опять захлопали. А потом большинству захотелось перестать, хлопки даже начали сбиваться с ритма. Но тут снова захлопали те несколько человек, которые чуть было не перестали хлопать, и теперь эти несколько человек захлопали дружно, в такт, ну и большинство тоже продолжало хлопать. И только когда уже весь большой актовый зал сотрясался от оглушительных хлопков — казалось, там шмякала по стене гигантская туфля, поднимаясь все выше, и выше, и выше, — только тогда оратор махнул рукой: достаточно.
Фотография Лолы провисела в витрине две недели. Но уже через два дня ее тетрадка исчезла из моего запертого на ключ чемодана.
Мужчины с ядовито-зеленой сажей положили Лолу на кровать и вынесли из коробчонки. Почему они вынесли кровать ногами вперед? Чемодан с одеждой и пакет с моим поясом вынес один из них, шедший последним, за изголовьем. Чемодан и пояс он нес в правой руке. Почему он не закрыл за собой дверь, ведь левая рука у него не была занята?
Пять девушек остались в коробчонке, пять кроватей, пять чемоданов. Когда Лолину кровать уже вынесли в коридор, кто-то закрыл дверь. Ко всякому движению в этой комнате цеплялись пыльные нити, висевшие в жарком светлом воздухе. Кто-то стоял у стены и причесывался. Кто-то закрывал окно. Кто-то перешнуровывал туфли.
Ни в одном из этих действий не было необходимости. Все будто онемели и старались чем-нибудь занять руки, потому что никто не осмеливался повесить в шкаф свои платья, лежащие на кровати.
Мама говорит: коли жить станет невмоготу, займись шкафами, наведи в них порядок. И горести сгинут, ты руками их разведешь, и сразу камень с души свалится.
Маме-то легко говорить: у нее пять шкафов и пять комодов. И если мама три дня кряду перебирает вещи в шкафах и комодах, это, пожалуй, сойдет за настоящую работу.
Я пошла в кудлатый парк и там закинула в кусты ключ от чемодана. Не было на свете ключей, которые могли бы закрыть чемодан так, чтобы его не открыли неизвестно чьи руки, когда никого из девушек нет в комнате. Наверное, не было на свете и замка, который не могли бы отпереть руки известно чьи — те, что