— Когда я утром иду на бойню, дети в поселке топают в школу, — сказал Курт. — Ни книг, ни тетрадей у них нет, только кусок мела. И все заборы они изрисовали сердцами. Куда ни глянешь — везде два сердца, вензелем этаким. Говяжьи и свиные, ну а какие еще! Эти дети уже сообщники. Когда папаши целуют их на сон грядущий, они чуют, что на бойне папаши напились кровушки. И деток тянет туда же.
Я написала Эдгару: «Уже неделя, как я простудилась и не нахожу свои ножницы для ногтей».
Георгу написала иначе: «Уже неделя, как я схватила простуду и затупились мои ножницы для ногтей».
Наверное, не следовало писать в одной и той же фразе о простуде и о ножницах; может быть, надо было упомянуть о ножницах и о простуде отдельно, в разных предложениях. Или сначала написать про ножницы, а уж потом о простуде. Но
Для писем нужно было два волоска. В зеркале я видела свои волосы и далеко и близко — так охотник видит шерсть зверя, которого разглядывает в бинокль.
Надо было вырвать два волоса. Пусть бы только не пропали — два почтовых волоска. Где-то они растут — надо лбом, на левом или правом виске, на темени?
Я причесалась и подняла кверху гребешок — с него свисали волосы. Один я положила в письмо Эдгару, другой — в письмо Георгу. Если гребешок ошибся в выборе, значит, эти волосы не почтовой породы.
На почте я наклеивала марки, лизала их языком. У дверей звонил по телефону-автомату мужчина, который каждый день ходил за мной по пятам. У него была белая тряпичная сумка и собака, на поводке. Сумка не тяжелая, хотя что-то в ней лежало. Он носил ее с собой, так как не знал, куда я направлю свои стопы.
А я для начала пошла в магазин. Тот мужчина встал в очередь чуть позже, пришлось сперва собаку привязать. За мной заняли еще четыре женщины, потом он. Когда я вышла из магазина, он со своей собакой опять двинулся следом. Сумка его явно не стала тяжелее.
Разговаривая по телефону, он держал трубку в той же руке, что и собачий поводок. А сумку — в другой. Он говорил по телефону и наблюдал за тем, как я мучаюсь с марками. Все-таки я их налепила, хотя уголки так и остались сухими. На глазах у этого типа бросила письма в ящик, как будто там, в ящике, они для него недосягаемы.
Это был не капитан Пжеле. Пес, возможно, был кобель Пжеле. Впрочем, не только у капитана Пжеле имеется собака-волкодав.
Капитан Пжеле допрашивал меня без кобеля Пжеле. Может быть, у кобеля Пжеле был обеденный перерыв или тихий час. Может быть, кобель Пжеле проходил дрессуру в каком-нибудь другом помещении этого хитроумного здания-лабиринта, обучался чему-нибудь в дополнение к уже изученным наукам или повторял старые уроки. А может быть, в то время, пока капитан Пжеле допрашивал меня, кобель Пжеле ходил по улицам следом за кем-нибудь еще, сопровождая того мужчину с тряпичной сумкой. А может быть, от ходил с другим мужчиной, без тряпичной сумки. Может быть, кобель Пжеле выслеживал Курта, пока капитан Пжеле допрашивал меня. Сколько их, таких вот мужчин, таких вот собак. Не меньше, чем волосков на собачьей шкуре.
На столе лежал листок. Капитан Пжеле сказал:
— Читай.
На листке было то стихотворение.
— Вслух читай, чтобы мы оба получили удовольствие, — сказал капитан Пжеле.
Я прочитала:
Капитан Пжеле спросил:
— Кто это написал?
Я сказала:
— Никто, это народная песня.
— Значит, это народное достояние, — сказал капитан Пжеле. — В таком случае народ имеет право сочинить продолжение?
— Да, — сказала я.
— Ну, сочиняй, — сказал капитан Пжеле.
— Я не умею.
— Зато я умею. Я буду сочинять, а ты записывай, чтобы мы оба получили удовольствие:
Мне пришлось петь то, что сочинил капитан Пжеле. Я пела, сама не слыша своего голоса. Мой обычный страх превратился в страх железный. А железный страх звенит — поет, как поет вода. Может быть, мелодия была та же, что у безумных песен моей бабушки-певуньи. Может быть, моя память хранила напевы, давно стершиеся в больной голове моей бабушки. Может быть, что-то, лежавшее в ее голове мертвым грузом, должно было обрести мой голос.
Дедушкин парикмахер — ровесник дедушки. Он уже много лет как овдовел, хотя его Анна была ровесницей моей мамы. Он долго не мог свыкнуться с мыслью, что Анна умерла.
А когда Анна еще была жива, мама говорила: «У нее язык без костей». Когда государство прибрало к рукам дедушкино поле, Анна сказала моей бабушке-певунье: «Вот теперь ты имеешь только то, чего заслуживаешь».
В то время, когда над спортивной площадкой в селе развевался флаг со свастикой, бабушка-певунья