— Вот, — объявил и он громко. — Тут рассказ есть. Называется: „Чем люди живы“. — И усмехнулся. — Такой вопрос, кто ответит? — чем люди живы?
Сибгатов и Ахмаджан подняли головы от шашек. Ахмаджан ответил уверенно, весело, он выздоравливал:
— Довольствием. Продуктовым и вещевым.
До армии он жил только в ауле и говорил по-узбекски. Все русские слова и понятия, всю дисциплину и всю развязность он принёс из армии.
— Ну, ещё кто? — хрипло спрашивал Поддуев. Загадка книги, неожиданная для него, была-таки и для всех нелёгкая. — Кто ещё? Чем люди живы?
Старый Мурсалимов по-русски не понимал, хоть, может, ответил бы тут лучше всех. Но пришёл делать ему укол медбрат Тургун, студент, и ответил:
— Зарплатой, чем!
Прошка чернявый из угла навострился, как в магазинную витрину, даже рот приоткрыл, а ничего не высказывал.
— Ну, ну! — требовал Ефрем.
Дёмка отложил свою книгу и хмурился над вопросом. Ту, что была у Ефрема, тоже в палату Дёмка принёс, но читать её у него не получилось: она говорила совсем не о том, как глухой собеседник отвечает тебе не на вопрос. Она расслабляла и все запутывала, когда нужен был совет к действию. Поэтому он не прочёл „Чем люди живы“ и не знал ответа, ожидаемого Ефремом. Он готовил свой.
— Ну, пацан! — подбодрял Ефрем.
— Так, по-моему, — медленно выговаривал Дёмка, как учителю у доски, чтоб не ошибиться, и ещё между словами додумывая. — Раньше всего — воздухом. Потом — водой. Потом — едой.
Так бы и Ефрем ответил прежде, если б его спросили. Ещё б только добавил — спиртом. Но книга совсем не в ту сторону тянула.
Он чмокнул.
— Ну, ещё кто?
Прошка решился:
— Квалификацией.
Опять-таки верно, всю жизнь так думал и Ефрем.
А Сибгатов вздохнул и сказал, стесняясь:
— Родиной.
— Как это? — удивился Ефрем.
— Ну, родными местами… Чтоб жить, где родился.
— А-а-а… Ну, это не обязательно. Я с Камы молодым уехал и нипочём мне, есть она там, нет. Река и река, не все ль равно?
— В родных местах, — тихо упорствовал Сибгатов, — и болезнь не привяжется. В родных местах все легче.
— Ладно. Ещё кто?
— А что? А что? — отозвался приободрённый Русанов. — Какой там вопрос?
Ефрем, кряхтя, повернул себя налево. У окон были койки пусты и оставался один только курортник. Он объедал куриную ножку, двумя руками держа её за концы.
Так и сидели они друг против друга, будто чёрт их назло посадил. Прищурился Ефрем.
— Вот так, профессор: чем люди живы?
Ничуть не затруднился Павел Николаевич, даже и от курицы почти не оторвался:
— А в этом и сомнения быть не может. Запомните. Люди живут: идейностью и общественным благом.
И выкусил самый тот сладкий хрящик в суставе. После чего кроме грубой кожи у лапы и висящих жилок ничего на костях не осталось. И он положил их поверх бумажки на тумбочку.
Ефрем не ответил. Ему досадно стало, что хиляк вывернулся ловко. Уж где идейность — тут заткнись.
И раскрыв книгу, уставился опять. Сам для себя он хотел понять — как же ответить правильно.
— А про что книга? Что пишут? — спросил Сибгатов, останавливаясь в шашках.
— Да вот… — Поддуев прочёл первые строки. — „Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартере. Ни дома своего, ни земли у него не было…“
Но читать вслух было трудно и длинно, и подмощенный подушками он стал перелагать Сибгатову своими словами, сам стараясь ещё раз охватить:
— В общем сапожник запивал. Вот шёл он пьяненький и подобрал замерзающего, Михайлу. Жена ругалась — куда, мол, ещё дармоеда. А Михайла стал работать без разгиба и научился шить лучше сапожника. Раз, по зиме, приезжает к ним барин, дорогую кожу привозит и такой заказ: чтоб сапоги носились, не кривились, не поролись. А если кожу сапожник загубит — с себя отдаст. А Михайла странно как-то улыбался: там, за барином, в углу видел что-то. Не успел барин уехать, Михайла эту кожу раскроил и испортил: уже не сапоги вытяжные на ранту могли получиться, а только вроде тапочек. Сапожник за голову схватился: ты ж, мол, зарезал меня, что ты делаешь? А Михайла говорит: припасает себе человек на год, а не знает, что не будет жив до вечера. И верно: ещё в дороге барин окачурился. И барыня дослала к сапожнику пацана: мол, сапог шить не надо, а поскорей давайте тапочки. На мёртвого.
— Ч-чёрт его знает, чушь какая! — отозвался Русанов, с шипением и возмущением выговаривая „ч“. — Неужели другую пластинку завести нельзя? За километр несёт, что мораль не наша. И чем же там — люди живы?
Ефрем перестал рассказывать и перевёл набрякшие глаза на лысого. Ему т
Оно как-то сходилось.
— Живы чем? — Даже и вслух это не выговаривалось. Неприлично вроде. — Мол, любовью…
— Лю-бо-вью!?.. Не-ет, это не наша мораль! — потешались золотые очки. — Слушай, а кто это всё написал?
— Чего? — промычал Поддуев. Угибали его куда-то от сути в сторону.
— Ну, написал это всё — кто? Автор?.. Ну, там, вверху на первой странице посмотри.
А что было в фамилии? Что она имела к сути — к их болезням? к их жизни или смерти? Ефрем не имел привычки читать на книгах эту верхнюю фамилию, а если читал, то забывал тут же.
Теперь он всё же отлистнул первую страницу и прочёл вслух:
— Толстой.
— Н-не может быть! — запротестовал Русанов. — Учтите: Толстой писал только оптимистические и патриотические вещи, иначе б его не печатали. „Хлеб“. „Пётр Первый“. Он — трижды лауреат сталинской премии, да будет вам известно!
— Так это — не тот Толстой! — отозвался Дёмка из угла. — Это у нас — Лев Толстой.
— Ах, не то-от? — растянул Русанов с облегчением отчасти, а отчасти кривясь. — Ах, это другой… Это который — зеркало русской революции, рисовые котлетки?.. Так сю-сюкалка ваш Толстой! Он во многом, оч-чень во многом не разбирался. А злу надо противиться, паренёк, со злом надо бороться!
— И я так думаю, — глухо ответил Дёмка.
9
Tumor cordis
У Евгении Устиновны, старшего хирурга, не было почти ни одного обязательного хирургического признака — ни того волевого взгляда, ни той решительной складки лба, ни того железного зажима челюстей, которые столько описаны. На шестом десятке лет, если волосы она все убирала во врачебную шапочку, видевшие её в спину часто окликали: „Девушка, скажите, а…?“ Однако она оборачивала лицо