Никогда я не был так несчастлив, как со времени моего поступления в Тулонский острог. В двадцать четыре года, смешанный с самыми отъявленными злодеями, имея с ними непосредственные сношения, я во сто раз предпочел бы жить среди зачумленных. Принужденный видеть и слышать только испорченных людей, ум которых беспрестанно изощрялся во зле, я страшился даже заразиться их примером. Так как день и ночь в моем присутствии восхваляли поступки, противные нравственности, то я не надеялся на достаточную твердость своего характера, чтобы не свыкнуться с этим ложным и опасным взглядом на вещи. Правда, что я уже противостоял многим искушениям; но нужда, нищета, а в особенности желание вернуть свободу, невольно влекли к преступлению. Никогда я еще не был в положении, более вызывающем на побег, и все мысли мои сосредоточились на шансах побега.
Я замышлял разнообразнейшие планы, но этого было мало; надо было выждать благоприятной минуты для их выполнения; а до тех пор оставалось только терпеть и терпеть. Поставленный на одну доску с ворами по профессии, бегавшими из острога уже несколько раз, я был подобно им предметом бдительного надзора, который трудно было провести. Сидя в своих каморках, в близком расстоянии от нас, надзиратели могли следить за каждым нашим движением. Начальник их, дядя Матье, имел рысьи глаза и так изощрился в искусстве распознавать людей, что с первого же взгляда догадывался, что его намерены обмануть. Этой старой лисице было уже почти шестьдесят лет, но одаренный одним из тех сильных организмов, на которых года как будто не имеют влияния, он отличался еще замечательной бодростью и силой мускулов. Я как сейчас его вижу — с его маленькой косичкой, седыми напудренными волосами и сердитым лицом, которое так шло к его профессии. Он никогда не разговаривал без того, чтобы не коснуться своей палки; казалось, ему доставляло невыразимое удовольствие рассказывать, как он ею орудовал. Всю жизнь находясь в постоянной борьбе с каторжными, он знал наизусть все их хитрости и уловки. Его недоверчивость была так сильна, что часто он их обвинял в заговоре, когда они ни о чем и не помышляли. Однако я решился снискать его благосклонность, что до тех пор никому не удавалось. Вскоре я убедился, что надежды мои сбывались: я видимо стал пользоваться его расположением. Дядя Матье иногда удостаивал разговаривать со мной, а это, как уверяли другие, было признаком, что я ему нравлюсь; просьба с моей стороны не показалась бы ему неприличной. Я попросил у него позволения заниматься выделкой детских игрушек из кусков дерева, которые мне приносили каторжные, ходившие на работу. Он дозволил, с условием только, что я буду благоразумен, и на следующий же день я принялся за дело. Товарищи мои подготовляли материал, а я заканчивал. Дядя Матье нашел, что я делаю хорошие вещи; заметив, что у меня есть помощники, он выразил свое удовольствие, чего с ним давно не было. «В добрый час! — заметил он. — Люблю, чтобы так развлекались; желательно бы, чтобы и все так поступали, это вас займет, а вместе с тем заработок вам пригодится на что-нибудь». Через несколько дней наша скамья превратилась в мастерскую, где четырнадцать человек, убегая от скуки, а также желая зашибить копейку, энергично принялись за дело. У нас всегда было много товара наготове, и сбыт его производился при посредстве тех же каторжников, которые доставляли нам материал. В продолжение месяца торговля наша была в самом цветущем состоянии; у нас оказалась значительная выручка, из которой ни полушки не поступило в кассу: как водится, дядя Матье, за приличное вознаграждение, дозволил нам взять в казначеи Пантарага, каторжника, который продавал яства и пития в той камере, где мы сидели. К несчастью, есть вещи, которые не могут развиваться без того, чтобы не нарушилось равновесие между производством и потреблением, — это известная политико-экономическая аксиома: настала минута, когда фабрикация должна была замедлиться по недостатку сбыта; Тулон наводнился игрушками всевозможных фасонов, и нам пришлось сидеть сложа руки. От нечего делать, я изобрел боль в ногах, чтобы поступить в госпиталь. Врач, которому представил меня дядя Матье, не шутя принял меня под свое покровительство, вообразив, что я совсем не в состоянии ходить; при намерении бежать всегда не мешает внушить о себе подобное мнение. Г-ну Феррану даже и на мысль не пришло, что я его обманываю; это был один из тех учеников Эскулапа, которые, подобно большей части врачей Монпелье, откуда он приехал, думали, что поспешность есть один из необходимых атрибутов его профессии; впрочем, у него не было недостатка в человеколюбии, и притом ко мне он был необыкновенно добр. Главный фельдшер тоже возымел ко мне дружбу и доверил мне свой ящик, так что я распоряжался корпией, приготовлял компрессы, — словом, старался быть полезным, и любезность моя вознаграждалась всеобщим расположением; даже лазаретный смотритель старался быть ко мне благосклонным, а между тем никто не превосходил суровостью Ломма (таково было имя смотрителя), которого в шутку прозвали Ессе Homo, потому что он прежде торговал гимнами. Хотя меня отрекомендовали ему как опасного субъекта, но он так был восхищен моим поведением, а еще более бутылками старого вина, которыми я угощал его, что видимо смягчился. Убедившись, что не внушаю ему более недоверия, я принялся за меры с целью обмануть его бдительность, равно как и его сослуживцев. Я раздобылся париком и черными бакенбардами; спрятал в свой соломенный тюфяк пару старых сапог, которым вакса придала новый глянец; что касается остальных частей туалета, то я рассчитывал на главного фельдшера, имевшего привычку класть на мою постель свой сюртук, шляпу, палку и перчатки. Однажды утром, когда он отнимал руку, и Ломм последовал за ним, чтобы наблюдать за операцией, происходившей на другом конце зала, я нашел, что это был удобный случай для побега. Спешу им воспользоваться и в новом своем костюме прямо направляюсь к выходу; мне приходилось проходить мимо толпы помощников смотрителей; смело иду им навстречу, никто из них не обращает на меня внимания, и я уже считаю себя вне опасности, как вдруг слышу крик: «Держи! Держи! Это арестант бежал!» Мне оставалось не более двадцати шагов до дверей арсенала. Не теряя присутствия духа, удваиваю скорость, дохожу до почты и, указывая человека, только что входившего в город, говорю сторожу: «Ловите со мной, этот бежал из госпиталя». Такая смелость и решимость, может быть, спасли бы меня; но когда я хотел перепрыгнуть через решетку, я почувствовал, что меня схватили за парик. Оборачиваюсь и вижу Ломма… Сопротивление угрожало смертью, и я решился следовать за ним, меня снова привели в острог, где посадили на двойную цепь. Ясно было, что меня намерены наказать, и, желая избежать этого, я бросился к ногам комиссара: «Ах, г. комиссар, — воскликнул я, — лишь бы только меня не били, это единственное, о чем я прошу, я лучше просижу лишних три года». При этой просьбе комиссар растрогался и сказал, что прощает меня, благодаря моей смелости и новизне проделки; но требует, чтобы я указал ему того, кто доставил мне костюм, так как я у фельдшера не мог позаимствоваться им. «Вам, конечно, небезызвестно, что приставленные к нам люди — негодяи, на все готовые за деньги, но ничто в мире не заставит меня выдать оказавшего мне такую услугу». Довольный моей откровенностью, он тотчас же велел снять с меня двойные оковы, и, когда смотритель стал ворчать на такое снисхождение, он велел ему замолчать и добавил: «Вместо того, чтобы сердиться на него, вы должны были бы поблагодарить его за данный им урок, из которого вы можете извлечь пользу для себя». Я поблагодарил комиссара и был отведен снова на роковую скамейку, на которой мне предстояло остаться еще шесть лет. Я льстил себя надеждой снова приняться за фабрикацию игрушек; но дядя Матье воспротивился этому, и я поневоле должен был остаться в бездействии. Прошло два месяца без всякой перемены в моем положении. Раз ночью я не мог заснуть; вдруг мне приходит одна из тех блестящих мыслей, какие являются только в темноте. Жоссаз тоже не спал, и я ему сообщил ее. Читатель без сомнения догадался, что дело снова шло о побеге. Жоссаз нашел выдуманный мною способ превосходным, гениальным и советовал не пренебрегать им. И действительно — я не забыл его совета.
Раз утром острожский комиссар, делая свой осмотр, прошел мимо меня; я попросил позволения сказать ему несколько слов. «Ну! Что тебе надо? — сказал он. — Уж не хочешь ли на что-нибудь пожаловаться? Говори, брат, говори смело, я разберу по справедливости». Ободренный этой благосклонной речью, я воскликнул: «Ах, г. комиссар, вы видите пред собою второй пример честного преступника. Может быть, вы припомните, что по приезде сюда, я заявлял вам, что сижу здесь вместо моего брата; я его не обвиняю, думаю даже, что он был не виновен в подлоге, который ему приписывали: но это его осудили под моим именем, и он, а не я, бежал из брестского острога; теперь, скрывшись в Англии, он на свободе, а я, жертва злосчастной ошибки, несу за него наказание. Как я несчастлив, что похож на него! Не будь этого, меня не отвели бы в Бисетр и сторожа не сказали бы, что узнают меня. Напрасно я просил расследования