Кубик маргарина был символом чувства, подобно цветам на свободе. Благосклонности некоторых женщин приходилось все же добиваться. Обладательница кубиков маргарина служила объектом зависти и сплетен, как это бывает в жизни всегда и повсюду. Женщины, у которых не было столь счастливой возможности, говорили:
— Что она нашла в этом идиоте? Как она может, продажная женщина…
По существу же каждая мечтала о том, чтобы пришел «он», утешил, сказал бы, что война скоро кончится. Чтобы поцеловал, а на прощание оставил маргарин.
Мужчины, приходившие в женский лагерь, переносили записки, спрятанные в сапогах, зашитые в складки халатов, подвергаясь опасности быть обысканными в воротах, а потом попасть в бункер — каменный мешок, где: человек мог только стоять.
Проходят три недели, месяц, — и начинаешь жить жизнью лагеря. Все внимание, все мысли направлены только на то, чтобы «спокойнее» прожить день.
Как достать (говорили: «организовать») ложку, чтобы при раздаче супа не ждать, пока освободится у кого-нибудь? Как «организовать» свитер, теплые штаны? Как скрыться от черного винкеля, хватающего на работу на территории лагеря? Как войти в уборную, чтобы не получить удара палкой, как найти способ помыться? Прошло уже две недели, а мы еще не знали, как выглядит умывальная. Однажды я увидела свое отражение в барачном окне и ужаснулась. На лбу грязные полосы, и от этого бритая голова казалась еще ужаснее.
— Зосенька, почему ты не скажешь мне, что я такая грязная?
— А что бы ты сделала, если бы я тебе сказала?
— Может, разок не выпьем зелья, а выполощем зубы и протрем лицо? — Теперь я заметила, что и Зося была такая же черная от грязи.
Когда в этот день утром мы выходили на апель, Зося нагнулась и из-под каких-то нар что-то вытащила.
— Что это у тебя там?
— Колодки. С меня хватит хождения босиком.
— Но Зося, ведь у другой не будет.
— Пусть возьмет, где хочет. У меня тоже украли.
У Зоей было такое решительное выражение лица, что бесполезно было с ней спорить.
После апеля мы пошли на работу. За нашим бараком стояла машина, где паром дезинфицировали свитера. Говорили, что свитера и чулки нам начнут выдавать 1 ноября. Я спросила, откуда же у них эти свитера. Оказалось — от еврейских транспортов.
Вещи кипятились, а мы сидели, съежившись, у барака и ждали.
Как всегда, больше всего мерзли ноги. Некоторые девушки плакали от холода. С тоской ждали мы солнца. Пасмурные дни были невыносимы. К счастью, сентябрь сжалился над нами. Погода стояла прекрасная.
Когда обработанные одеяла выбрасывали из котла, мы брали их — зловонные, горячие, сырые — на спину и переносили в лагерь Б, на склад, откуда их выдавали в бараки.
Я взвалила одеяла на спину и вдруг получила сильный удар. Я повернулась. Передо мной стояла немка — капо команды, в которой мы работали.
— За что? — спросила я и выпрямилась. — За что? — и получила еще пощечину.
Одеяла упали у меня с плеч, руки сами сжались в кулаки. В третий раз я получила удар по лицу.
— Потому что ты дерзкая, — услышала я в ответ.
Зося стояла за спиной капо и делала мне умоляющие знаки, чтобы я не обращала внимания. Я подняла одеяла и пошла.
В тот же день Зося спрятала один свитер под халат. Из зауны выскочила ауфзеерка и избила ее. Та же, что ударила Зосю в день приезда в лагерь. Очевидно, она наблюдала за нами. Когда мы шли на обед, я спросила у Зоей:
— Зачем ты это сделала?
— Не могу смотреть, как ты мерзнешь.
— А ты?
— Мне не холодно, я выносливее, завтра опять попробую.
— Опять изобьют.
— А тебя она избила, хоть ты и ничего не взяла. Если все равно получишь пощечину, так пусть уж будет за что.
Зося на разные лады сочиняла басни о своей выносливости. «Я не голодна, съешь ты», «мне не хочется пить».
— Зачем ты это говоришь, я все равно не съем твоей порции. Как можешь ты не быть голодной, кто тебе поверит?
Она отворачивалась и умолкала. Глаза ее были полны слез. Она не помнила о собственном голоде.
Как-то во время сильного ливня нам разрешили после апеля войти в блок. Мы вошли промокшие, иззябшие и уселись на нарах, как куры на насесте. Вскоре подошли подруги по Павяку — Ганка, Эльза, Стефа и Марыся.
— Зачем мы, собственно говоря, живем? — спрашивала безнадежно Эльза.
— Не задавай глупых вопросов, радуйся, что ты еще не умерла. Ведь мы здесь почти месяц, — сказала Стефа.
— Да, но становится все холоднее, все безнадежнее, все грязнее, мы не знаем, что делается на свете, никаких надежд на перемену к лучшему. Наоборот, когда кончится карантин, нас пошлют на работу вне лагеря — на «аусен». Будем копать рвы в такой вот денек, как сегодня, например. Чему тут радоваться?
— Надо быть довольной тем, что это только первый дождь, — а вообще сентябрь прекрасный.
— И еще тем, что нас не разлучили, — добавила Марыся.
— И тем, что до сих пор ни одна из нас не попала в ревир.
— Значит, сегодня я должна радоваться, потому что завтра будет хуже — погода ухудшится, работа будет тяжелее, кто-нибудь из нас наверняка заболеет или нас разлучат?
— Да, ты не имеешь права жаловаться, потому что и той, которая сегодня работает в поле, и еврейке, у которой сегодня сожгли в крематории родителей, хуже, чем тебе. Ты забыла, что мы в Освенциме.
Но я все равно не радовалась. Ночью у меня из-под головы украли хлеб, который мы с Зосей отложили, чтобы купить свитер. Невозможно было понять, как это случилось. Зося ничего не говорила, но я знала, что она переживает это очень тяжело. На воле, пожалуй, нет таких потерь, которые могут принести столь сильное огорчение.
Вдруг Ганка услышала, что назвали ее номер и фамилию. Она побежала к блоковой. Вернулась улыбающаяся, держа в руке большую коробку.
— Боже, посылка! — воскликнули мы с восторгом.
Посылка из дому! Непостижимое счастье. Чьи-то руки купили в магазине, в Варшаве, запаковали, сдали на почту… Неужели это возможно?..
Ганка взобралась на нары и заплакала. В первый раз я видела ее плачущей. Мы, конечно, присоединились к ней. Тогда я еще не знала, что первая посылка всегда вызывает слезы. Впрочем, Стефа плакала при каждой посылке. С трепетом вскрыли мы коробку.
— Лук! — воскликнула Ганка. — Хлеб! Свиное сало!
Никогда не слышала я столько криков восторга.
Мы получили по куску «свободного» хлеба с луком. Какое это роскошное лакомство! Все ели молча. Ни единым словом нельзя было нарушать торжество этого пира. Ганка сидела над коробкой гордая,