составов с людьми. Во время производившейся на платформе селекции отбирали все пакеты и чемоданы тут же у вагонов. Огромные грузовики свозили в «Канаду» из всех крематориев одежду удушенных газом. В «Канаде» работали без передышки тысячи девушек.
Вдоль дороги из Бжезинок до женского лагеря бесконечными штабелями лежали дрова. Похоже на то, что готовятся сжечь всю Европу!
Беспрерывно, то к одному, то к другому бараку подъезжал нагруженный доверху грузовик, его торопливо разгружали, и он тут же возвращался за новым грузом.
В «Канаде» ни днем ни ночью не прекращалось лихорадочное движение. Там в бешеном темпе разбирали одежду, еще сохранившую тепло человеческого тела, сортировали, завязывали в мешки под аккомпанемент указаний озабоченных распорядителей и свистков капо, которая сновала между девушками и била их.
Рассортированные вещи отвозились в предназначенные для хранения бараки.
Ночью при свете прожекторов, в багровых отблесках пламени, вырывающегося из печей, в клубах дыма, среди грохота прибывающих машин, криков шоферов и рабочих носились в безумном возбуждении девушки из «Канады». Время от времени, чтобы придать себе храбрости, стреляли вверх наблюдающие за погрузкой эсэсовцы.
Всю ночь свистели, грохотали поезда, доставлявшие все новые жертвы.
По всему лагерю был объявлен строжайший лагершперре. Перепуганные женщины часами сидели в душных бараках, выглядывая лишь в маленькие оконца: им хорошо было видно, как сортировали людей на платформе.
После долгого перерыва я получила наконец письмо из дому.
«Дорогая моя, — писала мама, — вот уже третье лето тебя нет дома. Но я верю, что это последнее лето нашей разлуки. У нас так прекрасно цветут акации. Бася [моя сестра] сшила себе новый костюм, который ей очень к лицу. Мы тоскуем по тебе. Как ты себя чувствуешь?»
Как я себя чувствую? Боже мой, как им ответить, чтобы они хоть о чем-нибудь догадались. Если бы можно было написать одну только фразу: «Сможете ли вы понять, как чувствует себя человек в аду?»
Стали приходить и посылки. Видно, перед этим была какая-то заминка на почте в связи с усилившимся движением поездов. Впрочем, посылки в этот период были совершенно лишними. Солонина буквально валялась на улице. Так же, как и все другое. Стоило лишь поймать момент, когда дежурный эсэсовец отходил, вскочить с чемоданчиком в «Канаду», в 13-й барак, называемый «фресбараком», («жратвенным бараком»), чтобы с помощью работающих там мужчин набить чемоданчики жирами, сахаром, крупой, макаронами и разными приправами к супам. С консервами дело обстояло сложнее. Тут уж надо было знать кого-нибудь поближе.
Мы тогда совсем не голодали, да никто и не думал о еде. В самом лагере все было по-прежнему: те же порции хлеба, тот же маргарин и брюква на обед.
Однако «перебросить» в лагерь мы не могли ничего, и не только из-за усилившегося контроля, но прежде всего потому, что у нас не было никакого предлога сходить в лагерь. Обыкновенные цуганги прибывали редко. Мы не раз обсуждали — куда же теперь направляют из переполненных, как всегда, тюрем? Куда отправляются «арийские» транспорты из Павяка, из краковского Монтелюпиха или из львовских «Бригидок»?
Однажды нас все же вызвали к цугангам. Их привезли, очевидно, по ошибке, из какой-то тюрьмы, которая не была оповещена, что сейчас не следует отправлять в Освенцим.
Несмотря на лагершперре, мы пошли в женский лагерь «дорогой смерти». Когда мы выходили за ворота, на платформу прибыл поезд. Сопровождаемые шефом, мы маршировали в ногу, пятерками — по имуществу тех, что прошли недавно этой «дорогой смерти». По мешкам, пальто, шляпам, носовым платкам, молитвенникам, деньгам, фотографиям, перчаткам и самым разнообразным документам.
По обочинам дороги — штабеля дров, ожидается прибытие новых и новых транспортов. А вдоль железнодорожного полотна суетилась уборочная команда. Мужчины с крестами на спине собирали в вагонах оставшиеся там вещи, сбрасывали на землю в кучи, где уже были свалены чемоданы, тюки и опрокинуты опустевшие детские коляски.
Когда мы проходили мимо дома с пеларгониями, на платформе уже происходил отбор. Мундиры Хесслера и других эсэсовцев ярко выделялись на фоне мрачной безмолвной человеческой толпы. На всех эсэсовцах парадные белые перчатки. Хесслер указывал палочкой направление. Толпу делили на две группы. Издали мы увидели, с каким отчаянием бросалась дочь к матери, когда их разделили. Хесслер сам растащил мечущихся женщин, которые не хотели расставаться друг с другом. Сформированная колонна из пожилых женщин и детей двинулась к нам навстречу. И тут вдруг во рвах, идущих вдоль дороги, я заметила часовых с пулеметами.
Мы вошли в притихший, словно вымерший лагерь. Лишь редкие фигуры попадались навстречу — это были торвахи, выносившие ведра с нечистотами, либо штубовые, перетаскивающие баки с супом. Размахивающая хлыстом лагеркапо, какая-то блоковая, ауфзеерка с собакой, бегающей вокруг набитых людьми бараков. Вид у лагеря был совсем запущенный. Он загнивал, пропитавшись запахом тухлой брюквы и зловонным содержимым парашей. На топчанах уныло сидели лысые женщины, «мусульмане», олицетворение лагерной безнадежности. Иногда какая-нибудь из них неожиданно вздрагивала — следствие постоянного нервного напряжения, — поднимала исхудалое лицо и дико озиралась вокруг мутными, беспокойными глазами. Другая громко ругалась, ни к кому не обращаясь: «Паршивая жизнь, кончится она когда-нибудь?»
Появление людей из эффектенкамер вызывало здесь большое оживление. Было известно, что в нашей канцелярии у шефа есть радио, что мы свободно передвигаемся.
— Правда, что наши уже близко? Правда, что в окрестностях десант? Правда, что мужчины организованы и что-то готовят?
— Конечно, правда, — отвечали мы, нисколько не колеблясь. — Ждать недолго. А мужчины приготовились. Можно каждую минуту ожидать «чего-нибудь». Еще немножко терпения.
Иногда этими словами нам удавалось вызвать мимолетную улыбку, проблеск надежды на измученном лице.
Мы вошли в зауну. Там уже стояли цуганги. Я сразу обратила внимание на одну девушку в разорванном платье. В ее голубых глазах затаился страх, недоверие и вместе с тем презрение ко всему и ко всем. Ее тонкое, умное лицо вызывало интерес.
— Полька? — спросила я.
Девушка задрожала и подозрительно посмотрела на меня.
— Не бойся, я тоже полька. Здесь уже можешь не опасаться. Ничего плохого с тобой не случится. За что ты сюда попала?
Она молчала.
— Глупая, отвечай, может, я тебе чем-нибудь помогу. Ты что, немая?
Она резко вскинула голову, как бы отгоняя свои собственные назойливые мысли, и ничего не ответила.
Я пожала плечами и перешла к другим. Однако меня беспокоил вид этой девушки. Я чувствовала, что она затравлена, что она мучительно переживает какую-то трагедию.
На время я забыла о ней. Вдруг кто-то коснулся моего плеча. Это была она. Горестно покачивая головой, она заговорила сдавленным, низким голосом:
— Мне уже ничто не поможет, ничто не поможет. Люди подлы, ах, как они подлы! Зачем они это сделали, кому я мешала? Я не сделала никому ничего плохого. Ходила на работу, на фабрику. И вот кто-то сказал…
Она вдруг замолчала.
— Что сказал?
Она опять недоверчиво посмотрела на меня.
— Зачем я тебе говорю это, разве это тебя интересует? Здесь так много таких же, как я, похожих на меня…
— Ты ошибаешься. Ведь я сама с тобой заговорила.