сидели небольшими группами и вспоминали прежние времена. Эти попали сюда преимущественно за своих детей, за сыновей, за мужей. Слабые, измученные, они отдавали себе отчет, что долго не продержатся, но ревира все же избегали, напрягая все силы, старались выдержать апель.
Нас забрали на санобработку. Первый раз я попала в зауну.
— Это значит, будем мыться! — повторяли мы с восторгом. — Это значит, будем чистые и, может, отдохнем от этого ужасного зуда, ведь халаты тоже обработают.
Пятерками мы отправились в зауну. Действительно, халаты у нас забрали, а нас пустили под душ. Купанье продолжалось три минуты, ведь, кроме нас, подлежало обработать еще несколько блоков. Ни мыла, ни полотенец нам не дали. Мы вышли во двор мокрые, щелкая зубами от холода. Перед бараком стояла заключенная, обслуживающая зауну. Мы гуськом подходили к ней. Она смачивала тряпку в миске с дезинфицирующей жидкостью и протирала нас. Наши неловкие, стыдливые движения вызывали беспрерывный смех у собравшихся поблизости эсэсовцев. Они стояли группками, и видно было, что все это доставляет им развлечение. Если какая-нибудь из нас хотела пройти мимо миски, ее хватали и тащили силой, осыпая ругательствами. Особенно издевательским смехом эсэсовцы провожали пожилых женщин, для которых это представление нагишом было тяжелым унижением.
Одна из пожилых женщин спросила:
— Придет ли когда-нибудь время, когда их матери будут вот так же выставлены на позор?
— Думаю, что придет.
— И мы тоже будем над ними смеяться?..
— На это мы, пожалуй, не способны, но мы скажем тогда громко, на весь мир: «Это матери преступников, это те, которые воспитали их»…
Халаты нам еще не вернули после обработки. Мы ждали их. Близилось время апеля. Вот-вот приедут ауфзеерки и начнут поверку. Апель не может быть нарушен ничем. Нам приказали идти к баракам.
Мы были потрясены. Оказалось, что перед другими блоками тоже согнаны голые женщины.
Возле одного барака стояло несколько детей. «Арийские» дети из Замойска. Дети шести-семи лет, не больше. Они попали сюда в 1942 году с родителями, которых удушили газом. Это был период, когда еще и «арийцев» умерщвляли газом или делали им уколы фенола в сердце. В последнее время условия «изменились к лучшему», как рассказывали нам старожилы. В 1942 году, например, проводились общелагерные, генеральные апели. 31 января 1943 года был последний генеральный апель, когда люди простояли на морозе 14 часов. По окончании апеля всех заставили бегом бежать к лагерю, а тех, что шли медленно или останавливались, забирали в блок смерти. У тех, кому удалось выдержать этот апель, были отморожены руки и ноги.
Теперь эти дети казненных — постаревшие, все испытавшие дети — стояли серьезные, твердо сжав губы.
Здесь же жались друг к другу пожилые женщины, матери взрослых сыновей. Все нагишом. Был погожий сентябрьский день, но в шесть часов вечера, после мытья, нам было очень холодно без одежды. Наконец прибыли ауфзеерки и эсэсовцы. Посмеялись над этим зрелищем, пересчитали нас и уехали.
Но вот из зауны получены наши полосатые халаты. Совсем мокрые после дезинфекции. Мы надели их. Стало еще холоднее. Подумав, я сняла халат. Легла на нары нагишом. Я была сейчас еще грязнее, чем перед обработкой. А на следующий день по-прежнему по мне ползали вши. Халаты все еще не просохли. После утреннего апеля половину нашего блока отправили в ревир.
«Не пойду, — повторила я себе упрямо, хотя уже чувствовала, что у меня жар, — не пойду, пока меня не отнесут». В полдень показалось солнце. Кто-то дал мне хлеба. Я перестала дрожать.
Хлеб мне дала полная, веселая женщина, у нее были длинные волосы, и она была в штатском платье.
— Где ты работаешь? — спросила я. — Ты прекрасно выглядишь.
— Меня только что выпустили из бункера, я простояла там на ногах восемь месяцев.
— Неужели это возможно? За что?
— Сама не знаю. В один прекрасный день за мной пришли и забрали. Видно, произошло какое-то изменение в моем «деле». Заперли меня в бункер… и все. А выгляжу я так потому, что парни организовали мне помощь. Бункер ведь находится в мужском лагере. Они кормили меня, подбадривали. Все восемь месяцев я стояла без движения и вот… растолстела. А весела я потому, что могу наконец двигаться, дышать воздухом. Ты не имеешь понятия, как это замечательно… после бункера.
Я смотрела на нее с изумлением. Сколько же она выстрадала, если здесь ей кажется «замечательно».
— Никогда не падай духом, — добавила она. — Человек способен многое вынести, гораздо больше, чем он это может себе представить. Пробудешь здесь несколько месяцев, сама убедишься.
— Несколько месяцев?.. Это невозможно!
— Я тоже раньше так думала. Каждая так вначале думает и все-таки переносит. Если бы при аресте тебе сказали, что тебя ожидает, ты предпочла бы сразу умереть. А ведь еще ничего и не было, только начнется… приближается зима. Теперь, впрочем, лучше, — теперь хоть как-то заботятся о чистоте в лагере. Я знаю, тебе трудно поверить, но, когда я приехала сюда, было гораздо хуже.
На другой день мы работали в поле. Я попала в группу, состоящую из ста женщин. Мы торжественно, в ногу, прошли ворота. День был прохладный. Перед нами и позади нас тянулась бесконечная вереница полосатых халатов, марширующих так же, как и мы. Рядом с каждой десяткой шла анвайзерка. Затем следовал часовой с собакой. Мы проходили мимо мужчин, которые тоже направлялись в поле. Нам приказали петь. Конечно, по-немецки. Некоторые послушались приказа — это были черные винкели. Они пели низкими, охрипшими от крика голосами.
Мы проходили мимо лугов, мимо вымерших усадеб, мимо вырубленных лесов. Изредка проезжал на велосипеде какой-нибудь «вольный». Лишь немногие имели пропуска на территорию лагеря. Им запрещалось заговаривать с заключенными. Они проезжали, не глядя на нас, чтобы не накликать на себя беду. Чужие, далекие. Из другого мира.
Рядом со мной шла русская девушка Шура, студентка из Киева. Она лукаво смеялась, морщила нос и передразнивала нашу анвайзерку:
— «У тебя есть хлеб, давай хлеб». Вот дура, — добавила она певуче по-русски, — дала бы я ей хлеб, как же, с ума сошла, идиотка…
Внезапно Шура остановилась, увидев кого-то в проходившей мимо нас колонне женщин. Она напряженно всматривалась и вдруг выбежала из ряда.
— Наташа! — крикнула она и бросилась к девушке из проходящей группы.
Они прильнули друг к другу, плача и смеясь. Это продолжалось с минуту. Анвайзерка оттащила Шуру от Наташи и втолкнула опять в колонну.
— Пошла, пошла!
— Где мама? — кричала Шура, повернувшись назад, куда уходила Наташа.
— Не знаю, — ответила Наташа, удаляясь.
— А Мишка?..
— Не знаю.
— Молчать! — орала наша анвайзерка. Шура рыдала. Вдруг она что-то вспомнила и снова выбежала из ряда.
— Наташа! — закричала она. — Где работаешь, какая команда?
Ответа не было. Наташа ушла уже далеко.
— Кто это? — спросила я у рыдающей Шуры.
— Сестра. Два года ее не видела. И вот… не знаю теперь, где она… наверно, голодная…
Все шли молча, под впечатлением этой встречи. Два года сестры не виделись и не могут даже поздороваться, неизвестно, когда еще встретятся и встретятся ли… Не могли обменяться словом о своих родных… «А что, если моя сестра тоже здесь? — вдруг пронзила меня мысль. — И так же голодна, как все мы. Или, может, мама…»
Мы проходили мимо обезлюдевших деревень вдоль железной дороги. Перед виадуком остановились. Шлагбаум был закрыт. Проехал пассажирский поезд. Пассажиры высовывались из окон, испуганно указывали друг другу пальцами на наши бесконечные ряды. Дружески махали платками — долго-долго, пока