облагораживающего влияния наших тюрем! Приведи же его скорей. Я хочу донести ему на тебя.
— На меня?
— Да, именно на тебя, — продолжал я. — Ты самым грубым образом, по своему мужицкому невежеству, мешаешь мне беседовать с другими гостями этого странноприимного дома.
И смотритель Этертон явился. Двери отперли, и он ураганом влетел в мою камеру. Но я ведь был в безопасности! Худшее он уже сделал. Я был вне его власти.
— Я прекращу тебе паек! — пригрозил он.
— Сколько угодно, — отвечал я. — Я привык к этому. Я не ел вот уже десять дней, и знаете, опять начинать есть — очень нудное дело!
— Ого, уже ты начинаешь грозить мне, а? Голодовка, а?
— Извините, — с угрюмой вежливостью проговорил я. — Предположение сделано вами, а не мною. Попробуйте, будьте хоть раз последовательны! Надеюсь, вы поверите, если я скажу вам, что мне труднее сносить вашу непоследовательность, чем все ваши пытки.
— Ты перестанешь перестукиваться? — спросил он.
— Нет, простите, что огорчаю вас, но у меня так велика потребность перестукиваться, что…
— Я сейчас же опять затяну тебя в куртку! — оборвал он меня.
— Сделайте одолжение! Я влюблен в куртку! Я жирею в куртке! Посмотрите на эту руку! — я засучил рукав и показал ему мышцу такую исхудавшую, что когда я напряг мускул, получилось что-то вроде шнурка. — Бицепс дюжего кузнеца, не правда ли, смотритель? Посмотрите на мою могучую грудь! А мой живот — да ведь я так растолстел, что вас привлекут к суду за перекармливание арестантов! Будьте начеку, смотритель, не то налогоплательщики возьмутся за вас!
— Ты перестанешь перестукиваться? — заревел он.
— Нет, благодарю за ваше милое участие! По зрелом размышлении я решил, что буду продолжать перестукиваться!
С минуту он смотрел на меня, не находя слов, и, сознав свое полное бессилие, повернулся, чтобы уйти.
— Один вопрос!
— Какой? — бросил он через плечо.
— Что вы предполагаете сделать теперь?
На него напал такой припадок бешенства, что я до сих пор дивлюсь: как он не скончался от апоплексии?
После того, как смотритель ушел с позором, я час за часом выстукивал повесть своих приключений. Но Моррель и Оппенгеймер получили возможность ответить мне только вечером, когда на дежурство пришел Пестролицый Джонс, по обычаю своему тотчас же задремавший.
— Сны! — простучал Оппенгеймер свое мнение.
«Да, — подумал я, — наши переживания действительно составляют материал наших снов».
— В бытность ночным посыльным я однажды напился, — продолжал Оппенгеймер. — И должен сказать; тебе не угнаться за мной по части снов! Я полагаю, так и поступают все романисты — они напиваются, чтобы подстегнуть свое воображение.
Но Эд Моррель, странствовавший по тем же дорогам, что и я, хотя и с иными результатами, поверил мне. Он сказал мне, что когда его тело умирало в куртке и он вырывался из тюрьмы, то всегда оставался тем же Эдом Моррелем. Он никогда не переживал
— В бакалейной лавке на углу, около дома матери, переменились хозяева, — рассказывал он нам. — Я это узнал по новой вывеске. После этого мне пришлось ждать шесть месяцев, пока я мог написать свое первое письмо; но первым делом я спросил мать об этой лавке. И она ответила: да, хозяева другие!..
— Ты читал эту вывеску? — спросил Джек Оппенгеймер.
— Разумеется, читал, — отвечал Моррель, — иначе как бы я узнал это?..
— Отлично, — продолжил неверующий Оппенгеймер. — Ты легко можешь доказать нам! Когда- нибудь, когда нам пришлют приличного сторожа, который даст нам посмотреть газету, ты устрой так, чтобы тебя запеленали в куртку, вылезь из своего тела и катай в старый Фриско! Проберись на угол Третьей и Базарной улиц часа в два-три ночи, когда выпускают утренние газеты из машины. Прочти последние новости. Потом улепетывай обратно в Сан-Квэнтин, вернись раньше, чем пароходик с газетами переплывет залив, и расскажи мне, что ты прочел. Утром мы попросим у сторожа газету. И если в газете окажется то, что ты мне здесь расскажешь, — ну, тогда я готов тебе поверить!
Это была дельная проверка. Я не мог не согласиться с Оппенгеймером, что такое доказательство будет абсолютно убедительным. Моррель ответил, что он готов все это проделать, но он так не любит процедуры оставления своего тела, что сделает это, лишь когда мучения в куртке станут слишком невыносимы.
— Так они все увиливают, когда дело идет начистоту! — саркастически заметил Оппенгеймер. — Моя мать верила в духов. Когда я был малым ребенком, она постоянно видела их, беседовала с ними, получала от них советы. Но настоящего толку она никогда не могла от них добиться. Духи не могли сказать ей, где бы старику разжиться работишкой, или как найти золотую россыпь, или угадать выигрышный номер в китайской лотерее. Ни за какие коврижки. А говорили они ей про то, что у старикова дяди был, мол, зоб, что дедушка его скончался от скоротечной чахотки или что мы переберемся на другую квартиру этак через четыре месяца — предсказать это было чертовски легко, потому что мы меняли квартиру по меньшей мере шесть раз в год!
Я думаю, что, если бы Оппенгеймеру дать правильное образование, из него вышел бы второй Маринетти или Геккель. Он крепко держался за неопровержимые факты, и логика его была несокрушима, хотя и несколько холодна. «Ты
Как видите, читатель, не все было безнадежно плохо в одиночном заключении! При наличии таких трех умов, как наши, было чем занять время. Возможно, что мы спасли таким образом друг друга от сумасшествия, хотя нужно заметить, что Оппенгеймер гнил в одиночке пять лет совершенно один, пока к нему присоединился Моррель, и все же сохранил здравый рассудок.
С другой стороны, не впадайте в противоположную ошибку — не вообразите, будто наша жизнь в одиночке была необузданной оргией блаженных и радостных психологических изысканий…
Мы терпели разнообразные, частые и страшные муки. Наши сторожа — ваши палачи, гражданин, — были настоящие звери. Еду нам подавали гнилую, однообразную, непитательную. Только люди с большой силой воли могли жить на таком скудном пайке! Я знаю, что наши премированные коровы, свиньи и овцы на показательной университетской ферме в Дэвисе зачахли бы и издохли, получай они такой, плохо в научном смысле рассчитанный, паек, как мы.
Книг нам не давали. Даже наши беседы посредством перестукивания были нарушением правил. Внешний мир, по крайней мере для нас, не существовал. Это скорее был мир привидений. Оппенгеймер, например, ни разу в жизни не видел автомобиля или мотоцикла. Новости лишь случайно просачивались к нам — в виде туманных, страшно устарелых, ненастоящих каких-то вестей. Оппенгеймер рассказывал мне, что о русско-японской войне он узнал лишь через два года после того, как она окончилась!
Мы были погребенными заживо, живыми трупами! Одиночка была нашей могилой, в которой, при случае мы переговаривались стуками, как духи, выстукивающие на спиритических сеансах.
Новости? Вот какие пустяки составляли наши новости: сменили пекарей — это было видно по