Все еще не зная, как им реагировать на столь странную манеру речи, умеренные члены Конвента в замешательстве переглядывались между собой. Да, они уже отметили и высокомерную самоуверенность оратора (он, видите ли, что-то «намерен доказать»!); и то, что он вообще никакой не оратор, – речь читалась по бумажке (в которую выступавший, правда, почти не смотрел, полагаясь, видимо, на свою память), заранее приготовленные высокопарные фразы слетали с почти неподвижных губ, застывшее лицо оставалось бесстрастным; даже в «античных» сравнениях самой речи чувствовалось, что молодой человек не столь давно покинул школьную аудиторию:
– Когда-нибудь поразятся,
что в восемнадцатом веке
люди были более отсталыми, чем в эпоху Цезаря.
Тогда тирана умертвили на глазах всего сената
без всяких иных формальностей,
кроме двадцати трех ударов кинжалом,
без всякого иного закона,
кроме свободы Рима…
С недоумением жирондисты смотрели на эту неподвижную, не пошевелившуюся за целый час своей речи фигуру.
Впервые с трибуны Конвента обретали стройность формулировок и изящность декламации столь кровожадные фразы:
здесь оратор обернулся и широким патетическим жестом показал рукой на бюст Брута, стоявший позади него под огромной доской с пучками римских ликторских связок и текстом Декларации прав человека, -
…Можно ли проявлять уважение к королю?
Это было бы воистину проявление тирании -
требовать суда в соответствии с законами,
которые он сам уничтожил…
Судить короля как гражданина!
Эти слова поразят бесстрастных потомков.
Судить – значит применить закон.
Закон есть правовое отношение,
но какое же правовое отношение
может существовать между человечеством
и королями?
Что общего между Людовиком
и французским народом,
чтобы щадить его
и после свершенного им предательства?…
Все больше и больше необычная речь завораживала давно притихшую аудиторию. Теперь ее впечатление усиливали как раз те моменты, которые вначале казались совсем невыигрышными: и высокопарно-холодная декламация, и мерные, точно отчеканенные, фразы, и контраст между юным обликом оратора и сложностью политико-философских построений его речи; и даже отсутствие пафоса в голосе искупал пафос самой речи.
– Какими бы иллюзиями,
какими бы соглашениями
ни прикрывалась королевская власть,
она является извечным преступлением,
против которого всякий человек
имеет право восстать и вооружиться;
это одно из тех преступлений,
которое не может быть оправдано
даже ослеплением всего народа…
Невозможно царствовать и не быть виновным;
нелепость этого слишком очевидна.
Всякий король – мятежник и узурпатор.
Как неотвратимо возносится и падает нож гильотины, так падали резкие, холодно-яростные слова необычного оратора в заледеневший зал королевского Манежа, в котором проходило заседание Конвента, и их грозный смысл вдруг доходил до сердца и ума каждого:
– Людовик боролся против народа; он побежден.
Это варвар, это чужеземный военнопленный.
Вы убедились в коварстве его замыслов;
вы видели его войско.
Изменник не был королем французов,
он был королем кучки заговорщиков…
Народ, если когда-нибудь король будет оправдан,
помни, что мы недостойны более твоего доверия,
и ты сможешь обвинить нас в измене…
Я не вижу среднего пути -
этот человек должен или царствовать
или умереть.
…И в тот момент, когда эхо последних слов речи еще замирало в плохой акустике переполненного зала, загремели столь мощные аплодисменты со стороны публики, что к ним сразу же присоединились все присутствующие депутаты, так что не стало равнодушных, – аплодировали все, аплодировали даже те,