Царевич извлек возлюбленную из отвратительных тряпок, погрузил ее в ванну с горячей водой, щедро сдобренной розовым маслом, и присел на мраморный бортик, смывая рукой с ее лица летнюю пыль, волновался, не веря, что вновь обрел ее, такую мучительно желанную. Он не мог налюбоваться ею, не мог оторвать он нее своих ледяных рук, мечтал нежно и подробно целовать каждый изгиб ее тела, но, как ни старался сдерживаться, мучившие его дурацкие мужские вопросы срывались с языка.
– Что это за обноски были на вас, сударыня?
– Никакие не обноски, – поводила плечом этуаль. – Это Жильбер украл на берегу реки. Там военные купались.
– Почему вы так голодны? Он что – не кормил вас?
– Кормил, – отвечала этуаль, – но это было давно. У нас же не было денег.
– Почему у вас не было денег? – поражался Уар.
– Ах, ну что же тут непонятного? – недоумевала Анастасия, – потому что брюки улетели.
– Какие брюки?
– Брюки Жильбера, в которых были деньги.
– Позвольте, я не представляю, как ветер может сорвать с человека брюки?! Объясните!
– Да он сам их снял! А они улетели. Там же ветер! – выходила из себя этуаль от мужской непонятливости.
– Кажется, я начинаю понимать, – процедил Уар.
– Ну наконец-то… – облегченно вздохнула Анастасия.
Зачем он задает вопросы? Зачем обрекает ее на муку поиска оправданий? Все предельно ясно и без вопросов, и без этих ужасных, больно ранящих ответов. Ах, если бы можно было заснуть с ней рядом на пахнущей мускусом и резедой перине, сплетя тела, и чтобы утром оказалось, что никакого полета не было и в помине! Что это был дурной сон! Но явь разила его своей необратимой очевидностью. Анастасия недовольно поводила плечами, выскальзывающими из его рук. Бес ревности искушал его, а пламень воображения обрекал на душевные страдания. Он изнывал от любви и не знал, что предпринять: задушить в исступлении чувств или, поддавшись пленительной манкости этой наяды при всей ее бесхитростности, простить и забыть.
– Сударыня, вы, кажется, вознамерились сделаться раздирательницей сердец?
– А мне доносили, сударь, что вы сам – известный куртизан! – рассердилась и перешла на «вы» утомленная допросом Анастасия.
Упрек был несправедлив. Едва ли сама этуаль находила эти сплетни правдивыми. Уар никогда не был волокитой, не разменивался на мимолетные селадонные нежности.
– На что вам Жильбер, сударыня? Он готов вас содержать? Устраивать вам ангажемент? Кстати, в Москве открылся женский клуб для объединения женщин в деле нравственного и умственного усовершенствования и осуществления женского равноправия. Не хотите ли вступить?
– Милый мой, – снисходительно отозвалась Анастасия, – вам не понять! Вы никогда не делали ЭТОГО в небе!
О боги! Что она делает с ним?!
– Вот оно что! Вы ставите ЭТО выше любви?
– Ах, перестань! Это вышло случайно! Я же сбрасывала с себя одежду на Москву. Но, к сожалению, на мне было надето не слишком много. Лето же! Так что в дело рекламы пошло все, вплоть до панталон… А когда мы поднялись повыше, я стала замерзать. Он хотел согреть меня… Ты знаешь, что там наверху ужасно холодно? Почему ты меня не предупредил?
– Мерзавец-аэронавт воспользовался вашей беззащитностью?!
– Да нет же! Жильбер меня не принуждал, но мое тело требовало помощи!
– Но ведь он мог отдать вам свою одежду!
– Да пойми же ты, – сердилась и всплескивала руками по воде этуаль, обдавая царевича ароматными брызгами, – Жильбер именно так и намерен был поступить! Но когда он разделся… Ах, Митя, тебе не понять! Ты мне иногда кажешься глубоким стариком! Тело согревает лучше любой одежды. Он, правда, все-таки заставил меня надеть шлем… А потом, – она мечтательно прикрыла глаза и продолжила: – держась за перила короба, я подняла ногу в арабеске и пронзила ею облако! Жаль, что этого не было уже видно с земли… Жильбер закричал мне: «Вы простудитесь, сударыня!» И я ответила: «Так согрейте меня!» И он согрел, как умел. Это было восхитительно! Это и есть любовь! А не то, что ты себе навоображал…
Оказалось, что «муку поиска оправданий» он себе придумал. Она ничуть не раскаивалась и даже не видела в своем поступке ничего предосудительного. Святая простота! Уар зарычал от злости и беспомощности. Ну что с ней делать? Утопить в ванне? Она же простодушна, как дитя… Другая бы скрыла, насочиняла жалостливую историю о гнусном соблазнителе.
– Но почему вы не вернулись после приземления?
– Да потому что одежду унесло! Мы же были совсем голые и искали уединенное место для посадки, но везде были эти гадкие крестьяне!
Уар едва мог выносить эти признания.
– А хроникер? Что же хроникер?
– А он спрыгнул в стог сена. Мы как раз низко пролетали. Он сказал, что его крестьяне не волнуют, а волнует пленка.
– Какая еще пленка?
– Ты что, забыл? Ты же сам дал ему аппарат и просил снимать. Он и снимал нас. Сказал, что получится прекрасная синема.
– Негодяй! Он поплатится! – закричал, вскочив, Уар, угрожая невидимому хроникеру кулаками. – И вы – при постороннем? Да еще – на аппарат? – Он не мог прийти в себя от изумления и обиды.
– Митя, милый, ну не дуйся… Разве ты сам не хочешь на это посмотреть?
И Уар понял, что хочет. Очень хочет посмотреть отснятую хроникером фильму. А потом убить мерзавцев. Обоих. И аэронавта, и хроникера.
Царевич выскочил из дома и, оседлав свой новенький Peugeot, рванул к Адаманскому. Отшвырнув дворника, пытавшегося, по требованию хроникера, воспрепятствовать проникновению посторонних, он ворвался в дом, в котором квартировал человек, кормившийся с его, Уара, руки, и… напоролся на дуло револьвера.
– Остыньте, сударь! – сказал Адаманский. – Остыньте и спокойно выслушайте. А потом мы решим, как нам быть.
– МЫ решим?! Щенок! – закричал Уар срывающимся голосом, и вдруг понял, гладя на крепко сложенного, уверенного в себе репортера, что тот давно уже не щенок, а вполне умеющий постоять за себя противник. Впрочем, вспомнил он, Адаманский и раньше-то был не робкого десятка, коли таскался по московским притонам в поисках новостей для своей колонки в газете. А уж после африканского вояжа ему сам черт теперь не брат. Придется как-то договариваться, подумал Царевич, все еще раздувая тонкие аристократические ноздри.
– Я ждал вас, господин Углицкий. Сейчас покажу вам отснятый материал, а потом выскажу свои соображения.
Уар наконец заметил на стене, справа от входной двери, натянутую простыню: то ли к его приходу, то ли чертов хроникер целыми днями устраивал себе сеансы.
– Выпейте, – сказал Адаманский, поднеся Уару стопку водки.
Синема потрясла Уара. И ведь захочешь – так не придумаешь и не сыграешь с такой отдачей и искренностью. В таком антураже. С удаляющейся землей и подступающим небом. С разлетающейся над Москвой одеждой и розами. Жаль только, что скорость, с какой крутилась пленка, представляла действие комичным до колик.
– А теперь подумайте, сколько за такую синему можно сорвать! Это же – золотое дно. Клондайк! Ради этого стоило придумать синематограф!
– Вы с ума сошли, – устало ответил Уар, – я же люблю ее.
– Бросьте! – сказал Адаманский, познавший в Африке восторг настоящего хлааба-уфф-уфф, не испорченного отечественной ложной скромностью и удручающей бездарностью. – Такую фемину глупо любить как обычную женщину. Ею надо наслаждаться! К взаимной пользе. Она принесет нам миллионы!