пресекновения деятельности артели «Персиковый источник» – а к обоим человекоохранителям тангуты прониклись огромным уважением, – они после сообразных поклонов поведали, что их племянник, кажется, начал браться за ум. Перестал хныкать, перестал грозить, что покончит, дабы устыдить их за свершенное над ним насилие, с собою – прямо под дверями покоя Вэйминов в странноприимном доме, перестал в полном одиночестве и безделии часами пролеживать бока в своем доме, грязном и запущенном без рабского труда помраченных, перестал собирать вещи, чтобы морем бежать куда-нибудь, например в Свенску («там меня оценят!»). Недавно тангуты заметили, как их племянник робко, пользуясь тем, что никто его вроде не видит и не заметит его неумелости, несколько минут кряду, будто примериваясь, трогал различные нелегкие предметы честного рыбацкого труда, так и оставшиеся подле пирса после того, как артель в один день и одну бедственную ночь прекратила свое существование. Перебирал в пальцах сопревшие сети, простукивал рассохшиеся бочки… Это зрелище привело обоих дядьев Виссариона в восторг, который не оставлял их до сих пор.
Доктор Большков тоже был здесь, и ему тоже было чем похвалиться. Позвякивая в суме предусмотрительно припасенной склянью с калгановкой, он поведал человекоохранителям, что его лечение помраченных артельщиков («порой весьма необычного свойства, доложу я вам!») за истекшие три седмицы дало весьма обнадеживающие плоды: не далее как три дня назад один из подуспокоившихся и подотъевшихся рыбарей вдруг замер на пути к Кемской общественной едальне (там бедняг по ходатайству Большкова кормили бесплатно – Ордусь не обеднеет, а людям надо же как-то прийти в себя), на минуту глубоко задумался, а потом сказал просветленно: «А может, воров-то никаких и не было, братья? Может, там у нас и воровать-то было нечего?» И, что особенно порадовало доктора, трое шедших с мыслителем вместе сотрудников отнюдь не кинулись его бить с криками «Святотатец!», но тоже задумались и до самой едальни не проронили ни слова.
Не было лишь Кипяткова-Заговникова. На следующий день после памятных событий Богдан пришел к нему в больницу и передал слова Жанны. «Вы могли просто договориться, Павло Степанович…» – сказал Богдан, по-прежнему, чтобы не смущать ни иных больных, ни самого лисоубийцу, называя его тем именем, под которым он был в монастыре известен. «С кем? – желчно и как-то беспомощно вскинулся больной. – С этими вертихвостками?» – «Дети бы не умирали…» – сказал Богдан и рассказал, как можно было, по словам Жанны, поставить дело.
И тогда Кипятков, к изумлению окружающих, заплакал.
Едва сняли гипс, он покинул Соловки. Что с ним стало потом – Богдан не ведал; и только Баг, приехав нынче, рассказал ему, что тот уволился из отдела жизнеусилительных зелий и отправился в одинокое покаянное паломничество далеко-далеко, туда, где его никто не знает, – в Фаворский скит подле горищи Чогори. Судя по всему, Кипятков не собирался возвращаться в Александрию. Выпуск же снадобья «Лисьи чары» был внезапно прекращен, что буквально перевернуло с ног на голову мировой рынок жизнеусилительных средств; впрочем, не вполне вразумительный, но очень эмоциональный текст, появившийся на сайге Брылястовского дома, гласил, что научники Брылястова открыли способ сделать снадобье еще эффективнее и к тому же значительно дешевле, – потому, в заботе о кошельке потребителей, и прекращены временно поставки пилюль старого образца. Фармацевтический мир замер в напряженном, близком к паническому, ожидании.
На помост в красном углу сеней вышел отец Киприан, и шум быстро заглох. Архимандрит, довольно улыбаясь, огладил бороду.
– Возлюбленные чада мои! – начал он. – Сегодня мы собрались здесь, в этот замечательный день…
Впрочем, говорил он недолго. Повторил свою излюбленную мысль о том, что всем, и рясофорам, и мирянам, вне зависимости от вероисповедания, надлежит в наше время знать, как премудро и, в сущности, человеколюбиво обустроил Вседержитель Вселенную; не просто знать, что Он это сделал, а знать, как именно, дабы с тем большим пылом и осмысленностью возносить Ему хвалы впредь. Поблагодарил всех присутствующих и отсутствующих за их бескорыстный труд. А закончил так:
– А теперь, чада мои, поскольку шанцзо Хуньдурту, дабы не повторяться, от своего слова отказался и просто попросил меня поблагодарить вас всех и от его имени…
Сидящий в первом ряду шанцо покивал.
– …Есть для нас еще подарок. Честь сказать напутственное слово и распахнуть перед нами врата просмотрового зала… по совету одного из присутствующих здесь достойнейших людей… предоставлена другому достойнейшему человеку, можно сказать, герою, и к тому же старому моему другу и единочаятелю. А он, в свою очередь, оказал нам честь и от сей чести не отказался.
Слегка смутившись оттого, что немного запутался в честях – впрочем, все поняли отца Киприана правильно, – архимандрит повернулся к боковому входу и глянул пригласительно.
В сени вошел звездопроходец Непроливайко.
Он не слишком изменился с тех времен, когда его фотографиями пестрели журналы и газеты. Лишь поредели и вовсе поседели волосы да немного обрюзгла фигура; да очи сделались тусклыми и словно бы тоже поседели. Как у Бибигуль.
Он приехал на Соловки один. Совсем утратившая, по слухам, былую красу супруга его, иссушенная несообразными страстями и нескончаемо лелеемыми обидами, бывшая звезда синематографа Зирка Мнишек безвылазно жила ныне в их Каракорумском имении и не захотела сопроводить мужа даже теперь, когда он с благодарностью откликнулся на зов старого еча и друга.
Богдан, не сводивший глаз с Бибигуль Хаимской, видел, как женщина вздрогнула, как заметался ее взгляд, ища пути к бегству. Вотще: лавка с обеих сторон была так полна, что ни малейшей возможности бегства не осталось. Тогда женщина съежилась, пытаясь стать как можно менее заметной, и опустила вспыхнувшее лицо.
Непроливайко кашлянул.Он тоже слегка смущался – видно, давно не выступал, сидя затворником в имении. Все же он был хорош; Богдан так и видел его перед пультом в рубке планетолета, с умопомрачительной скоростью несущегося в черной мертвой бездне вдогон металлсодержащему метеориту – молодого, решительного, уверенного, азартного, полного жизненных сил.
– Есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе, – глуховато и неторопливо начал Непроливайко, – наука гадала долго. А когда выяснила это доподлинно, оказалось, что это не так уж важно, и интересно лишь специалистам. Гораздо важнее понять…
И тут он заметил Бибигуль и мальчика.
Он потерял дар речи. Он потерял дыхание. Он побледнел.
Богдан и Баг видели, что Бибигуль, на миг вскинув на него взгляд исподлобья, тут же вновь спрятала глаза. Ее лицо пылало.
Мальчик смотрел на героя неотрывно.
– Гораздо важнее понять, – глухо и отрешенно продолжил Непроливайко, – для чего нам этот самый Марс. И тогда уже в каком-то смысле неважно, о Марсе ли, который даст нам новые знания, идет речь, или о новом заводе, который даст нам новые тонны стали или новые модели «Керуленов», или… Что мы будем делать с этими знаниями и этими тоннами? Что те, в чьих руках окажутся эти знания и эти тонны, дадут с их помощью другим людям? Всем людям? И тогда… тогда уже встает самый главный вопрос, из которого все прочие вытекают: для чего нам мы сами? А получается так, что общего ответа нет. Каждый отвечает на него согласно своей вере…
Он запнулся, и стало ясно, что он опять потерял мысль. Его глаза, прикованные к Бибигуль, наполнились тоскою. Они стали живыми.
В зале царила гробовая тишина. Казалось, никто не дышал.
– Мне давно уже нельзя летать… – едва слышно проговорил звездопроходец. – Но как дорого бы я дал, чтобы хоть раз еще увидеть Марс… эту красоту… странную красную красоту… и показать ее тем, кого люблю.
Он замолчал и провел ладонью по лицу.
– Спасибо, – отрывисто сказал он и, рывком повернувшись, быстро вышел из сеней через ту же боковую дверь.
Рокочущая смутным восторженным рокотом толпа снова свела их вплотную уже в просмотровом зале. Бибигуль все же не убежала после того, как все повставали с мест, чтобы перейти в зал. Впоследствии