Париж осенью, наверно, тоже очень хорош. Сам Арль, как город, ничего особенного собой не представляет, ночью здесь черным-черно. Мне сдается, что обилие газа, горящего оранжевым и желтым светом, лишь углубляет синеву ночи, здешнее ночное небо, на мой взгляд, – и это очень смешно – чернее парижского. Если когда-нибудь вернусь в Париж, попробую написать эффект газового света на бульваре.
У меня огромные расходы, чем я очень огорчен, так как все больше убеждаюсь, что живопись обходится чрезвычайно дорого, хотя этим ремеслом занимаются преимущественно очень бедные люди.
Но осень до сих пор несказанно прекрасна! Чертовский же все-таки край родина Тартарена! Да, я доволен своей участью: это не какая-нибудь утонченная, неземная страна, а воплощенный Домье.
Перечитываешь ли ты «Тартарена»? Не забудь это сделать. Помнишь, в «Тартарене» есть великолепная страница – описание того, как скрипит тарасконский дилижанс. Так вот, я написал эти зеленые и красные экипажи, красующиеся во дворе гостиницы.
Сколько нужно перемен для того, чтобы художники смогли бы начать жить, как живут рабочие! Ведь столяр или кузнец производит гораздо больше, чем они.
Для живописцев следовало бы устроить большие мастерские, где каждый имел бы возможность регулярно трудиться.
Я в полном смысле слова валюсь с ног и ничего не вижу – так хочется спать и так устали глаза…
Эту неделю я работал над пятью картинами. Таким образом, количество картин размером в 30* для дома достигло пятнадцати.
Октябрь 1888
Мой дорогой брат, уж если ты жалуешься, что голова у тебя пуста и ты не в состоянии сделать ничего путного, то мне и подавно не грех пребывать в меланхолии: я-то ведь без тебя и вообще ни на что не способен. Поэтому давай будем спокойно курить свою трубку, не убиваясь и не доводя себя до хандры только из-за того, что нам так трудно дается наша работа и что мы не в силах справиться с нею поодиночке, а вынуждены трудиться вдвоем.
Разумеется, и у меня бывают минуты, когда мне хочется самому вернуться в торговлю и тоже заработать немного денег.
Но раз мы пока что ничего изменить не можем, примиримся с неизбежным, с тем, что ты осужден без отдыха заниматься скучной торговлей, а я, также без отдыха, вынужден надрываться над тяжелой, поглощающей все мои мысли работой.
Надеюсь, уже через год ты увидишь, что мы с тобой создали кое-что подлинно художественное.
Моя спальня – это нечто вроде натюрморта из парижских романов, знаешь, тех, что в желтых, розовых и зеленых переплетах, хотя фактура, как мне кажется, и мужественнее, и проще.
В ней нет ни пуантилизма, ни штриховки – ничего, кроме плоских, гармоничных цветов.
Чем займусь после нее – не знаю: глаза все еще побаливают.
В такие минуты, после тяжелой работы, у меня всегда пусто в голове – тем более пусто, чем тяжелее была работа.
Дай я себе волю, я с удовольствием послал бы к черту и даже, как папаша Сезанн, пнул бы ногою то, что сделал. К чему, однако, пинать этюды ногами? Ей-богу, не лучше ли просто оставить их в покое, если в них нет ничего хорошего? Если же есть – тем лучше.
Словом, не будем размышлять о том, что такое хорошо и что такое плохо, – это всегда относительно.
Беда голландцев как раз в том и состоит, что мы любим называть одно безусловно хорошим, а другое безусловно плохим, хотя в жизни хорошее и плохое разграничены далеко не так четко.
Да, я прочел «Сезарину» Ришпена. В ней кое-что есть, например описание отступления, где так и чувствуешь усталость солдат. Не так ли мы сами бредем иногда по жизни, хоть мы и не солдаты?
Я распорядился провести газ в мастерскую и на кухню. Установка обошлась мне в 25 франков. Но ведь мы с Гогеном окупим ее за какие-нибудь две недели, если будем работать вечерами, верно? Однако я жду Гогена со дня на день, и поэтому мне совершенно необходимо еще по крайней мере 50 франков.
Я здоров, но непременно свалюсь, если не начну лучше питаться и на несколько дней не брошу писать. Я дошел почти до того же состояния, что безумный Гуго ван дер Гус в картине Эмиля Вотерса. И не будь моя природа двойственной – наполовину я монах, наполовину художник, – со мною уже давно и полностью произошло бы то, что случилось с вышеупомянутой личностью.
Не думаю, что это была бы мания преследования: когда я возбужден, меня поглощают скорее мысли о вечности и загробной жизни.
Но как бы то ни было, мне не следует слишком полагаться на свои нервы.
Вот очень приблизительный набросок моего нового полотна – ряд зеленых кипарисов иод розовым небом со светло-лимонным полумесяцем.
На переднем плане – пустырь: песок и несколько чертополохов. Двое влюбленных: бледно-голубой мужчина в желтой шляпе, женщина в розовом корсаже и черной юбке. Это четвертая картина из серии «Сад поэта», которая украшает комнату Гогена…
Я завершил как мог все, что начал, – мне страшно хочется показать ему что-то новое, не подпасть под его влияние (ибо я уверен, что какое-то влияние он на меня окажет) прежде, чем я сумею неоспоримо убедить его в моей оригинальности. Надеюсь, что моя декорация в ее теперешнем виде – достаточное тому доказательство.
20 октября 1888
Как тебе известно из моей телеграммы, Гоген прибыл сюда в добром здравии. По-моему, он чувствует себя гораздо лучше, чем я.