ломать не строить) и в молодые годы был, видимо, неприятным типом: пугал католиков-родителей переходом в иудаизм, скандалил на публике, оскорбляя гимны и флаги, запретил родне жены прийти на свадьбу из отвращения к понятию «семья». Все переменилось с профессиональной зрелостью. Уже в гражданскую войну он называет «безумным» — хотя по-сюрреалистически и «великолепным» — расстрел памятника Святого сердца Иисусова. Иконоклазм — акт сугубо религиозный.
Так с истовым иконоборчеством сублимировался в своих картинах Бунюэль, «атеист милостью Божией». Его неверие исполнено пафоса веры. Его ересь органична и народна — как реплики его персонажей: «Пусть грешит — это хорошо: будет в чем каяться», «Кто убивает животных — камень на шею и в море: так сказано в Евангелии». Простая баба громко и отчетливо говорит епископу: «Я ненавижу Иисуса Христа с детства! Сейчас отнесу две корзины моркови и все вам расскажу». Не расскажет — так и исчезнет с корнеплодами.
Ответов нет. Но бунюэлевские открытые финалы не оставляют чувства досады — как и чеховские: в них реальная, не придуманная, правда жизни. Вопрос о личной свободе и Божьей благодати — главный вопрос Бунюэля-не решить. Поставить — уже ересь. Полвека он и грешил — с первой до последней своей картины.
«Динамо-Севилья» — так определили бы в моей юности сюжет «Этого смутного объекта желания» о молодой андалуске, которая игрой в неприступность доводит до исступления влюбленного в нее господина средних лет. Невоплощенная страсть, незавершенность акта любви — как незаконченное паломничество в Сантьяго-де-Компостела в «Млечном Пути», как не» «достроенный барселонский собор Саграда Фамилия.
Последняя сцена «Смутного объекта» — кружевница в витрине модной лавки штопает прореху в окровавленном кружеве. И мы внезапно вспоминаем репродукцию вермееровской «Кружевницы» в первом фильме Бунюэля «Андалусский пес», который начинался легендарным кадром: лезвие бритвы рассекает глазное яблоко — сюрреалистическое торжество своеволия. Полвека киношной жизни Луиса Бунюэля были заняты штопкой этой прорехи: тварь ли я дрожащая — или право имею? Сложив стопкой тридцать две его картины, видим: тварь, несомненно тварь, но право имею.
Такая туманность нам знакома. На всех языках «Млечный Путь» вызывает в воображении молоко — кроме русского. В русском он рифмуется с вечностью.
БОСФОРСКОЕ ВРЕМЯ
Стамбул издали очень современен. Минареты на расстоянии кажутся телевышками — и эти острия протыкают время, сводя сегодняшний Стамбул с доисламским Константинополем и еще более древним Византием. Главный храм христианского мира — Айя-София — стал образцом не только для церквей, особенно православных (вспомним Софии — киевскую, новгородскую, вологодскую), но и для мечетей. Поставленные по четырем углам константинопольской церкви минареты превратили ее в мусульманский храм, и началось клонирование — мечеть Сулеймана, мечеть Султана Ахмета, мечеть Баязида… Некоторые красивее, почти все грациознее поруганной Софии, но у истоков — она, и все на нее похожи. Становится понятно, как внушителен был и безминаретный Стамбул. Нынешний пассажир эгейского круиза испытывает, входя в Босфор, те же ощущения, что крестоносец Жоффруа де Виллардуэн восемь веков назад: «Многие из смотревших на Константинополь даже помыслить не могли, что может быть в мире столь богатый город, и вот увидели они сии высокие стены и богатые башни, оградившие город, и высокие церкви, и было их всех столько, что невозможно поверить, когда бы не расстилались они перед глазами… Не нашлось столь бесстрашного человека, кто не затрепетал бы при сем зрелище…»
Впечатляет и сама идея: единственный город на двух континентах. Единственный великий город с тремя именами. Ну разве Рыбинск-Щербаков-Андропов или Юзовка-Сталино-Донецк. На что у Стамбула найдется русский ответ: четвертое имя — Царьград.
Вид города с воды внушал и внушает трепет и почтение: мало на свете рукотворных ландшафтов величественнее. Другое дело, когда прибываешь по воздуху и из аэропорта на такси режешь углы от Мраморного моря к бухте Золотой Рог, сразу погружаясь в базар, который есть город. Байрон приплыл в Стамбул на фрегате, Бродский прилетел самолетом. Думаю, это важно.
Однако корабль тоже рано или поздно пристает к берегу, и базара не миновать. Пассажирские причалы — на европейской стороне. А главный парадокс Стамбула таков: Азия тут — это Европа, а вот Европа — самая что ни на есть Азия. Карту хочется перевернуть вверх ногами — впрочем, еще и потому, что Эгейское море по отношению к Черному в культурно-политическом смысле — север.
Пересекаешь узкую полоску Босфора — и оказываешься в чистом респектабельном европейском городе, оставляя позади, в географической Европе, бессонный, шумный, грязный азиатский базар, кружащийся наподобие дервиша вокруг ядер конденсации, — мечетей и дворцов. Кружение усиливается хаотичным мельканием машин: светофоры либо отсутствуют, либо не работают, либо игнорируются. Разносчик чая со своей хрупкой подвесной конструкцией из подноса и восьми стаканчиков в безумной отваге мчится на автомобильный поток, перекрывая криком клаксоны; машины с визгом тормозят, водители высовываются по пояс и машут одобрительно руками.
На азиатской же стороне, чуть дальше аккуратного ближнего Кадыкея — фешенебельные районы Фенербахче, Бостанджи, Гезтепе: тут-то и селится солидный средний класс. Здесь горят огни на перекрестках, здесь следят, чтобы не рушились дома и не замусоривались улицы, — на это' есть время, поскольку нет одержимости идеей продажи и показа, никто не дергает пришельца за фалды, предлагая путеводитель, шашлык, бумажные салфетки, штаны, древний камень. Здесь живут для себя, и в том, что для себя живут лучше, чем для чужеземцев, — серьезное отличие Турции от северного соседа.
Скоропалительный турист сюда не добирается, ограничиваясь босфорской прогулкой на катере и пересечением моста, связавшего два континента, чтобы испытать действительно волнующее чувство. «До свиданья, дорогая, уезжаю в Азию и последний раз сегодня на тебя залазию» — в Стамбуле это не песня о разлуке, а гимн похотливости: до Азии двадцать минут по воде или пять по мосту.
В стамбульской Европе гуляет торговля. Известный всему миру Большой базар — как раз цивильное место, вполне пристойный торговый центр, просто громадный. Настоящий базар — за его пределами: повсеместный, беспрерывный. Вечером у Новой мечети прямо из высокой кучи на асфальте выбирают рубашки пастельных тонов — в полной темноте. По ресторанной улице на Галатасарайском рынке бродят среди столиков продавцы погремушек, статуэток дервишей, цветов, портретов Ататюрка, лотерейных билетов; всех замучил старик с потертой лисьей шкурой. Дама в балахоне с бледным накрашенным лицом разворачивает аккордеон: «Дунайские волны». Сейчас войдет Чарнота. В районе Лалели бродят недешевые «наташки». По набережным Золотого Рога — рыбная торговля под присмотром безбоязненных свиноподобных чаек: сардины, скумбрия, пеламида с рекламно вывороченными пурпурными жабрами. Жареную скумбрию продают прямо с качающихся лодок. Картина инфернальная: в лодке жаровня, пламя то и дело взметается, охватывая продавцов, они ругаются, хохочут и протягивают на берег вложенную в булку рыбу.
В мавзолее Сулеймана Великолепного настойчиво предлагают сделать взнос на поддержание гробницы султана и его славянской жены Роксаны. Квитанцию за номером 0255207 серии D13 храню: как еще обернется жизнь.
Туризм — тоже торговля. Только сам товар — поскольку это недвижимость под охраной государства — продать нельзя, так что торгуют любознательностью. Твоей. Ты — одновременно покупатель и товар. Странное шизофреническое ощущение, когда тебе назойливо и агрессивно продают тебя — хочется сказать, лучшую часть тебя, одну из лучших, по крайней мере.
На асфальте у воды — что-то накрытое брезентом с огромной надписью: «Тетрать — 1 kg — $2». Изводишься от любопытства, но тут приходят вялые брюнеты и стаскивают брезент: штабеля тетрадей для продажи на вес российским оптовикам. Местные торговцы сносно объясняются по-русски — благо масса общих слов. Балык — по-турецки «рыба»; обидно: выходит, любая тюлька — для нас деликатес. Зато мы отыгрались на сарае, который у них — дворец, и на алтыне, который — золото. Спорт — спор: как правильно. Ластик — шина. Я обедал на речке Чай, пил чай в местечке Чердак.
Секулярная революция Ататюрка реабилитировала алкоголь: вина пока неважные, все пьют анисовую ракию и более привычное, с фонетически безупречным написанием — votka, kanyak. Стакан по-ихнему —