неизбежность, вид производственного травматизма. Иногда даже жест отчаяния, скорее досады: человеческого языка не понимают. Выстрел в живот, как рефлекторное движение, как удар кулаком по столу, об угол которого ушибся. Комплекс капризного ребенка, в истерике опрокидывающего чашку киселя. Красное пятно расплывается по скатерти, по стене, по стране. Все, конечно, уладится: все свои.
В единении со своими — подчиняешься не логике, а этикету, не разуму, а ритуалу. За тобой и за тебя — традиция.
В Сицилии, в Палермо, в Корлеоне убеждаешься в том, что ощущается в этнографических книгах Пьюзо и в эпических фильмах Копполы. Культура преступления — такая же часть мировой цивилизации, как и культура правосудия или культура одежды. Тем и страшна, оттого и непобедима мафия, что уходит корнями в пласты истории, что за ней стоят колонизации греков, набеги викингов, походы римлян, нашествия арабов, завоевания французов, высадки американцев. Опыт войны всеми средствами — от выстрела из лупары до закона омерты — это опыт выживания. Строительство своих законов, своего этикета, своей иерархии, своего языка. Основанное на многовековом опыте изучения душевных и физических потребностей, претензий, порывов, пороков — тонкое и точное знание силы и слабости человека как вида. В Сицилии — живом учебном пособии по всемирной истории — это понимаешь лучше, чем в других местах. Хотя принципы универсальны: культура преступления старше иных культур, и Каин убил Авеля не в Корлеоне.
ПОРТРЕТ КИРПИЧА
«В этом большом городе, где я сейчас нахожусь, где нет никого, кроме меня, кто бы не занимался торговлей, все так озабочены прибылью, что я мог бы прожить до конца своих дней, не будучи замеченным никем. Почти каждый день я брожу среди шума и суеты великого народа, наслаждаясь той же свободой и покоем, как ты среди своих аллей, и обращаю столько же внимания на окружающих, сколько ты на деревья в лесу и на зверей, которые там пасутся… Где еще в мире все удобства жизни и все мыслимые диковины могут быть достижимы так легко, как здесь? В какой еще стране можно найти такую полную свободу?..»
В наши дни есть только один город, к которому относятся такие слова — Нью-Йорк. Но это написано в 1631 году. Автор письма к другу — Рене Декарт. Город — Амстердам.
Язык не обманывает. Не обманывают слова и названия. Первое имя Нью-Йорка — Новый Амстердам.
Как давно было сформулировано нынешнее понятие свободы: если тебе нет дела до общества, то обществу нет дела до тебя. Паритетные отношения личности с народом и государством.
Декарт жил на площади Вестермаркт, 6, в хорошем кирпичном доме (к тому времени даже в Новом Амстердаме кирпич сменил дерево как городской строительный материал). Место это достопримечательное: в центре площади — церковь Вестеркерк, где похоронен Рембрандт, на северной стороне — дом Декарта, на восточной, у берега канала Кайзерсграхт, — монумент жертвам гомофобии, огромный лежащий треугольник из розоватого камня. Амстердам и тут, как во многом другом, как в разных социальных, включая сексуальные, свободах — первый.
Здесь, в злачном районе на канале Ахтербург, первый музей наркотиков, где среди экспонатов — одежда из марихуаны: износил — выкурил. Несмотря на легальную продажу легких наркотиков, Амстердам не погрузился в клубы марихуанного дыма, как предсказывали противники либерализации. Единственное место города, где устойчив характерный запах, — центральная площадь Дам, с концентрацией свободомыслящей молодежи. Летом полуодетые тела прихотливо — как на пикниках, которые так охотно писал Дирк Хальс, брат прославленного портретиста, — разбросаны по брусчатке, у подножия Королевского дворца. Дворец, возводившийся как ратуша, выглядит великоватым для Амстердама. Бюргерский город развивался по-бюргерски, а не по-монаршьи и не по-аристократически. Редкие дворцы кажутся здесь доставленными извне. Амстердам — это увенчанный фигурным фронтоном дом на берегу канала в три окна шириной и четыре этажа высотой.
В Нью-Йорке таких домов осталось полторы коротких улицы в даунтауне. Мысленный возврат к бывшему Новому Амстердаму — не только из-за неслучайной стыковки названий, но, прежде всего, из-за того чувства, которое запечатлено в декартовском пассаже. По колористической гамме, по многообразию противоположных эмоций, по ощущению неслыханной и невиданной (буквально — ушами и глазами) свободы к Нью-Йорку ближе всех других городов — Амстердам. Парабола эта, перекинутая через четыре столетия, стала явной в последнее время.
Любовь к «малым голландцам», длящаяся с ранней юности по сей день и заочно распространенная на всю страну и весь народ, побудила меня свой первый авиабилет из Нью-Йорка в свой первый отпуск купить именно до Амстердама. Тогда, в 79-м, я увидел то, что хотел и что ждал увидеть.
Теперь изменилось так много, что совсем прежними остались только картины. С возрастом устанавливаешь некий баланс — пристально вглядываясь в холсты и в человеческие лица, внимательно вслушиваясь в звуки музыки и в людские голоса, вдумчиво погружаясь в печатные буквы и в произнесенные слова. Равновесие, в общем, достигается: жизнь неизмеримо увлекательнее, искусство безмерно надежнее. Веласкес, Малер, Аристофан — не подводят. Не подводят голландцы.
Казалось, так же не могут подвести и дома — из того же кирпича, который изображали голландские гении, зачисленные в какой-то низший разряд эпитетом «малые», хотя за потешную сценку Терборха, или церковный интерьер Санредама, или зимний пейзаж Аверкампа с конькобежцами, где на переднем плане вмерзшая в лед лодка, не жалко отдать всего… (имя проставить). Кирпич — главное в голландском городском пейзаже. Это четко осознавали Ян Вермеер и Питер де Хоох — настолько не «малые», что великие живописцы. Они вырисовывали кирпичную кладку, как Репин — лица членов Государственного совета. Тщательность голландцев тут настолько дотошна и артистична, что одной верностью детали ее не объяснить. Похоже, они видели в кирпиче многослойную метафору, к чему этот рукотворный камень, во множестве сложенный в твердь, — располагает. Особенно, когда он красный — как в Амстердаме, как в Стокгольме, как в похожей на старый Амстердам и старый Стокгольм старой Риге.
В ратуше шведской столицы есть зал, который именуется Голубым, хотя он красный. Именно в нем расставляются столы для нобелевских банкетов, и это, разумеется, важнее названия. Но элементарный здравый смысл побуждает поинтересоваться, и в ответ узнаешь, что архитектор задумал здесь оштукатурить и покрасить стены в голубой цвет, но его смутило совершенство полуфабриката — красной кирпичной кладки. В результате было решено обработать каждый кирпич в отдельности — оббить индивидуально. Таким образом, банкетный зал стокгольмской ратуши — портретная галерея кирпичей. Как та, созданная сотнями «малых голландцев», которые даже не прикидывались, что на самом-то деле творят духовку и нетленку: для них кирпич был не фоном, но объектом. Выражение «морда кирпича просит» в Голландии возникнуть не могло — здесь оно звучит тавтологией.
Я возвращаюсь к своей первоначальной порочной мысли: дома не могут подвести. Оказалось, что требуется уточнение — не подвели стены. Зато изменились амстердамские окна. Попросту говоря, их не стало.
Помню, как поразили меня в голландских городах промытые — без новомодных фокусов, одним надежным раствором нашатыря — до отсутствия материальности стекла, сквозь которые видны были квартиры: насквозь. То есть ты шел вдоль канала с одной стороны, а с другой — вдоль чужих частных жизней, распахнутых к тебе. За большими окнами пристойно одетые люди заняты незатейливыми домашними делами, сквозь раскрытые двери комнаты виден коридор, угол кухни и дальше, за задним окном, — дворик.
Все это осталось — но в Харлеме, Лейдене, Дельфте. Или почти в Амстердаме — но все же почти: в пригородах. Возле домов гуси, стриженые овцы, лошади — на дальнем фоне огромного крытого стадиона «Аякс».
Не декоративные, а работающие ветряные мельницы. Мельница в голландских пейзажах — вероятно, и аллегория таинства евхаристии, и напоминание о многоступенчатом освоении мира. Но еще вероятнее — недостающая плоской стране вертикаль. Дерево растет само, а мельница посажена и выращена человеческими руками — как и вертикаль собора, которую тоже так любили эти художники.
В сумерках детали стираются, асфальтированная дорога становится дорогой просто, исчезают антенны и притулившиеся у домов автомобили — и делается ясно, что все это ты уже видел на холстах Рейсдаля или Гоббемы. Потом фары твоей машины выхватывают фасад дома на повороте, и убеждаешься окончательно: