«Еще больше ре-зо-нан-са…»
И это помогает, беззвучные ноты приводят в движение прочие звуки, которые начинают струиться в ней, точно горячая кровь, успокаивают, напоминая о мире, к которому она в действительности принадлежит и где она — единое целое.
Минуту спустя Тамар почувствовала, что глаза Мико сверлят ее в зеркальце.
— Ты это слово последний раз вякнула. Врубилась? Последний раз даже подумала его в тупых мозгах своих. Ты должна Пейсаху семьдесят шекелей, это ты с ним сама разбирайся. Но еще раз такое ляпнешь — с приветом, туши свет. Родная мама не признает после того, как я с тобой поговорю.
Дальше они ехали в глухом молчании. От затрещин у Тамар разламывалась голова, внутри все вопило, щеки пылали от ударов и от стыда. Лет десять, наверное, никто ее не бил. В детстве мама иногда раздражалась и шлепала, но отец всегда спешил встать между ними. А однажды, когда мама особенно сильно вышла из себя (Тамар уже не помнила, что такого она тогда натворила) и гонялась за ней по всему дому, она услышала, как отец кричит из своего кабинета: «Только не по лицу, Тельма!» — и посреди ужаса погони ее накрыла теплая волна благодарности к отцу.
Теперь она подумала, что, возможно, он просто боялся, что на лице останутся следы.
Этот его вечный великий страх: как бы кто-нибудь не заметил.
Тамар заставила себя не думать о случившемся, она знала: там, где мысли, там и слезы. Она снова сконцентрировалась на цифрах: если Мико при каждом ее выступлении ворует два-три кошелька, если у нее каждый день четыре или пять выступлений, а будут и дни с десятью выступлениями, и если в общежитии двадцать или тридцать ребят, а то и пятьдесят… если в каждом кошельке от ста до двухсот шекелей… а иногда, может быть, тысяча, — голова у нее закружилась. Мелкий удачливый ублюдок. Возможно, и не такой уж мелкий. У нее получалось десятки тысяч в день. Нереально! У Тамар взмокли ладони. Она попыталась перевести нереальные цифры на более понятный язык: Пейсах Бейт Галеви за полчаса загребает больше, чем ей удалось заработать за год у щедрой Теодоры.
В Зихрон Яаков они приехали к пяти часам. Тамар была выжата и измучена. Она с трудом вылезла из машины, не представляя, как встанет перед незнакомыми людьми, как удержится от слез, как споет.
Но она все-таки вылезла. Шоу должно продолжаться. И Мико, Пейсах, вся эта мерзость тут ни при чем. У тебя выступление, так будь любезна, соберись. Ты обязана выступать в любом состоянии. А если у тебя нет сил петь от себя, то сделай это от имени Алины, она не простит себе, если ты сейчас сдашься. «Актер, который дома поскандалил с женой, он, по- твоему, в настроении изображать Гамлета? Но он перевоплощается в Гамлета!»
Тамар потащилась на пешеходную улицу, побродила там несколько минут, рассматривая витрины и свое отражение в стеклах — тощая лысая девочка с громадными глазами и ртом, сейчас напоминавшим перевернутый серп.
Она брела среди людей, среди больших и маленьких семейств. Поднимался легкий вечерний ветерок. Дети резвились, носились друг за другом, родители лениво покрикивали на них. Тамар украдкой окуналась в эти мелкие радости. Глянь, до чего ты дошла, дурочка! Все, что было мягкого в тебе, затвердело. На террасе кафе сидели молодой, очень красивый мужчина и мальчик лет пяти-шести. Мальчик попросил у отца свежий выпуск «Едиот ахронот», запутался в больших газетных листах и залился счастливым смехом, а отец терпеливо расправил газету и с улыбкой показал, как нужно управляться с непокорной бумагой.
Эти двое любили друг друга, любили с такой очевидностью, что Тамар едва удержалась, чтобы не подойти к ним и не попроситься в вечные няньки к малышу. Она ведь даже знает наизусть все песенки из «Звуков музыки»! Ее пронзила острая тоска по Нойке, по ее заразительной жизнерадостности, по ее щечкам-персикам, по их совместным шалостям, по перевернутой кухне после их попыток состряпать торт-сюрприз для Леи, по выступлениям на кровати, когда музыка гремит на полную катушку, а они упоенно корчат двух рокерш из женской тюрьмы в Огайо, а Нойке-то всего три годика! Какой кайф будет, когда ей исполнится семь лет, а потом и семнадцать! Тамар станет ей лучшей подругой, сестрой, наставницей, самым близким существом. Она тут же мысленно записала вопрос к Теодоре, один из тех, которые можно обсудить только с Тео: если человек — неважно, кто именно, — решает заковать свою душу в непроницаемый панцирь, но лишь на какое-то время — чтобы выполнить трудное задание, и неважно, какое именно, так вот, сумеет ли этот человек после выполнения своего трудного задания снова стать самим собой, выбраться из-под панциря?
Тамар медленно, волоча ноги, подошла к выбранному месту, напротив «Бейт Ааронсон», у гигантского глиняного горшка с высаженной в него виноградной лозой. Нашла для Динки удобное место, где могла бы следить за ней. А потом встала в центре воображаемого круга, который вокруг себя очертила, опустила голову, пытаясь пропитаться атмосферой публичности. Ей было ужасно трудно, почти как в первый раз — миллион лет назад, на иерусалимской улице.
И тут неожиданно — поразившись себе, — Тамар открыла рот и запела. Голос ее звучал мощно и сильно, даже сильнее обычного, возникая где-то вне нее, за пределами всего того, что с ней происходило. Голос был столь прозрачен и чист, что не верилось, как такое возможно. Почему случившееся не задело ее голос? Первые две песни Тамар спела совершенно как в тумане, сосредоточившись на том, чтобы как-то приблизиться к голосу, снова сделать его своим. Это было так странно. Впервые в жизни она чувствовала что-то вроде неприязни к собственному голосу, который желал оставаться чистым, в то время как она марается все больше. Почти не задумываясь, она изменила намеченную программу и запела Курта Вайля — песню, которую Алина называла «человеконенавистнической», про бедную горничную-проститутку Дженни, мечтающую о корабле с восемью сияющими парусами, который подплывет к ее городу, встанет на якорь напротив поганой гостиницы, где она работает, и огненными залпами пятидесяти пяти пушек уничтожит и город, и гостиницу, и всех тех, кто над ней измывался. Тамар уже пела эту песню раньше, но сейчас мелодия и слова с ходу и целиком захватили ее. Она пела с Мэриан Фейтфул,[32] научившей ее петь «Дженни», с Мэриан Фейтфул, пение которой так обожал Шай, особенно периода после наркотиков. Они сидели в его комнате и слушали ее прокуренный, выжженный голос, и Шай сказал, что так может петь только тот, кто на самом деле сгорел в этой жизни. И тогда Тамар с сожалением подумала, что она, видимо, никогда не сумеет, ведь что такого может произойти в ее жизни…
Руки ее ожили, на лице, том самом лице, где еще горели пощечины, снова появилось выражение. Голос тек в теле, словно кровь, оживляя своим движением руки, живот, ноги, напряженную грудь. Горячие круги расходились по телу, и Тамар в легком опьянении отдавалась им. Она пела для себя, ради себя, все это уже почти не относилось к окружавшим ее людям, и они это чувствовали, а потому, вероятно, хотели заглянуть ей в душу. Но она им не поддавалась — лишь по чистой случайности все они оказались сейчас рядом. Тамар пела, перекатывая голос в самых мрачных закоулках своего естества, еще никогда не осмеливалась она вызывать голос из этих темных глубин, петь с такой отвратительной, прожженной и рычащей хрипотой. И вот сейчас она погружалась в эту тьму, замаранная и полная сдавленного рыдания, в тьму ада и одиночества, пока не почувствовала, что голос поднимается ей навстречу, рвется наружу и вытягивает ее вместе с собой — ту, какой она стала, потерявшую все, что было приобретено за последний год, и ту, что росла в ней вопреки всему.
Все новые и новые люди собирались вокруг нее. Целая толпа. Никогда еще у нее не было столько публики. Она пела уже больше получаса и не могла расстаться — не с ними, а с тем новым местом, которое нашла в себе.
Под конец она спела свое фирменное соло, которого лишилась, свое фирменное соло из «Стабат Матер» Перголези. Она решила закончить именно этими чистыми звуками, прозрачными, как хрусталь. И на этот раз никто не смеялся, и пение снова стало для нее тем единственным и безусловным, чем была она сама. Тысяча уроков не принесла ей этого знания: голос был ее местом в мире, тем домом, из которого она выходит и в который возвращается, в котором она может укрыться и надеяться, что ее будут любить за все то, чем она является, и вопреки этому.
«Если бы можно было выбирать между счастьем и хорошим пением, — давным-давно записала Тамар в своем дневнике, — у меня нет ни малейшего сомнения в том, что бы я выбрала».
Краткое чудное мгновенье внутреннего покоя и примирения — и вот она уже пробуждается, вспоминая, где находится. Увидела кучерявую башку медленно прохаживающегося между людьми Мико и тут же постаралась взять себя в руки — ведь это ее голос сейчас заставляет кого-то из публики на миг забыться, а это означает…
Тамар чуть не захлебнулась словами «соучастие в преступлении», но все-таки продолжила петь.
Закончив, она едва не рухнула от головокружения и волнения. Заторможенно опустила шапку на землю. На минутку осела в сторонке, всем телом прижавшись к Динке, стараясь набраться от нее сил. Люди толпились вокруг нее, выкрикивали «браво». Шапка наполнилась деньгами, и впервые за всю ее карьеру туда была брошена двадцатишекелевая купюра.
Тамар сунула деньги в рюкзак, но люди не расходились, кричали вместе, в лад: «Еще! Еще!»
У нее уже не было сил, и они это видели, но тем не менее не отставали. Они знали, что уж теперь-то точно получат самое заветное. Тамар раскраснелась и вся сверкала, словно облитая росой. Ей опять устроили овацию, и Тамар рассмеялась. Она впервые оказалась в такой ситуации, среди возбужденной и разгоряченной публики, и это было опасно. Ведь выступая с хором, она была защищена со всех сторон, она могла не бояться, что все вдруг развалится и распадется. А в зале к тому же опускается занавес, скрывающий твое опьянение успехом. Здесь же занавеса не было. Она стояла среди них, и люди бесстыдно впитывали в себя то глубинное и потаенное, что всплыло после ее самозабвенного пения. И столько было в этом какой-то будоражащей и сосущей силы, что Тамар на миг испугалась, не слишком ли много она уже отдала им от себя, не лишилась ли чего-то безвозвратно.
Поэтому она спела на бис коротенькую незатейливую песенку о пастухе и пастушке из французского детского репертуара. Пастушок нашел в овраге маленького козленочка и возвращает его пастушке при одном небольшом условии: если она поцелует его в щеку. Простенькая песенка очистила ее, привела в чувство. Тамар увидела, как Мико с оттыпыренными карманами быстро направляется прочь. Тамар обвела слушателей глазами: откуда на этот раз послышится сигнал тревоги? Ее грызло чувство вины. Как ей это вытерпеть, как не сознаться, тут же, перед всеми? Но ведь у нее есть цель, у нее есть роль. Эти слова она повторяла себе, исполняя простодушную песенку, и только благодаря им смогла остаться наивной, милой и трогательной пастушкой. Только благодаря накопившемуся опыту ей удалось удержаться от того, чтобы не спеть то, что кто-то вопил внутри нее: «Как ты можешь?! Ты, со всеми своими принципами, с вечными претензиями к миру!»
— По кайфу, — ухмыльнулся Мико, когда Тамар протянула ему деньги с таким видом, словно она была заразной. — Гляжу, учишься помаленьку. Только в следующий раз давай покороче.
Он молча пересчитал деньги. Губы беззвучно шевелились.
— Ё-мое! — воскликнул он наконец. — Сто сорок срубила тут. Милости просим!
Тамар с отвращением отвернулась, испугавшись, что ее вывернет наизнаку. На сиденье рядом с Мико вывалился коричневый бумажник, мелькнула фотография смешливого мальчика из кафе.
Тамар начинала сомневаться, что когда-нибудь встретит там Шая. Через неделю после своего появления в заброшенной больнице она в деталях уяснила то, о чем в первый день говорила Шели. Ее затянуло. Случались долгие часы, когда она вообще не вспоминала, почему и ради кого она здесь. Тамар почти не задумывалась о своей прежней жизни — как канатоходец, которому нельзя смотреть вниз, в пропасть под ногами. Она отбросила всякие мысли о родителях, о любимых людях, о хоре и даже об Идане. За эту неделю она проехала тысячи километров по всей стране. Она насчитала девять разных водил, перемещавших ее из Беэр-Шевы в Цфат, из Арада в Назарет. Она научилась перекусывать во время переездов, научилась отгонять тошноту и спать при любой возможности, мятой тряпкой обмякая на заднем сиденье. Она научилась петь по пять, шесть, а то и семь раз на дню, не теряя голоса. А главное — она научилась молчать.
Это она-то, с ее длинным языком. Воспитание началось с двух пощечин. А потом Тамар поняла, что и при ребятах лучше помалкивать, что Шели права — надо быть очень осторожной с вопросами. Каждый из здешних обитателей был по-своему, так или иначе, ранен. Каждый бежал от какого-то несчастья. И при всей грубости и крикливости этой большой компании здесь чутко охранялись правила поведения, в которых крылось немало такта и благородства. Всякий вопрос о потерянном доме вызывал приступ боли и вскрывал раны, лишь частично затянувшиеся тонкой корочкой забвения. И всякий вопрос о будущем ворошил отчаяние и страх. Очень скоро Тамар осознала, что прошлое и будущее здесь «вне игры», что обитель Пейсаха существует только в одном измерении — в вечном настоящем.
А это как раз ее устраивало. Она ведь боялась выдать себя лишним словом. Может быть, поэтому ее дружба с Шели стала более сдержанной. Иногда, с утра пораньше или поздно