это как капитуляцию, хотел уже повернуть ключ в двери, певица торжественно объявила, что нашла наконец-то средство избавиться от его преследований. В ответ на его недоверчивую усмешку она выглянула в коридор и позвала:
— Эй, Лупе! Иди сюда!..
И в прямоугольном дверном проеме возникла, точно в раме, молодая женщина, поразившая Диего с первого взгляда.
Первым, что бросилось ему в глаза, были руки, которые эта женщина держала перед собой, словно собираясь во что-то вцепиться, — сильные, превосходно вылепленные руки, оканчивающиеся гибкими хищными пальцами. Мальчишески-стройный торс казался небольшим по сравнению с длинными мускулистыми ногами — их совершенная форма, как признавался Диего впоследствии, привела его в восхищение, граничащее с испугом. Над округлыми плечами вздымалась точеная шея, а из-под шлема черных густых волос слепо смотрели прозрачные светло-зеленые глаза, зрачки которых почти сливались с радужной оболочкой. Эти глаза на смуглом лице напоминали овальные кусочки кварца, какие можно увидеть под надбровьями ольмекских погребальных масок. Сходство с маской дополнялось неподвижностью лица. Но вот полные губы с приспущенными углами («словно у тигрицы», — подумал Диего) дрогнули, приоткрылись, обнажив два ряда белоснежных зубов, и низкий голос произнес довольно сварливо:
— Черт побери! Долго же ты заставила меня торчать в этой вонючей дыре! Я натерпелась там страху и набралась блох, а то и чего похуже!
Пристально глядя не на нее, а на художника, застывшего с разинутым ртом, Конча сухо представила:
— Гваделупе Марин. Диего Ривера.
Женщина двинулась в мастерскую, по-прежнему неся руки перед собой. Все тем же невидящим взглядом обвела она стены, увешанные рисунками, потом уставилась на Диего, бесцеремонно осмотрела его с ног до головы и, обернувшись, воскликнула с дикарским простодушием:
— Так это и есть знаменитый Диего Ривера? Ну и страшилище!
— Страшилище? — сардонически повторила Конча. — Вот увидишь, еще я не успею дойти до угла, как вы с ним поладите.
— И ринулась из комнаты. Гваделупе Марин, казалось, готова была последовать за нею. Но тут в ее поле зрения очутилась горка бананов и апельсинов на расписном подносе посреди стола.
— Послушайте… — нерешительно проговорила она. — Эти фрукты, они здесь зачем, чтобы рисовать их?
— Нет, Гваделупе, просто-напросто чтобы есть…
— Значит, и мне можно съесть?
— Ну, разумеется, Лупе, — спохватился Диего, — сколько угодно!
Присев на табурет у стола, женщина протянула руку к подносу, взяла банан, очистила его и поднесла ко рту. Челюсти ее равномерно задвигались в то время, как длинные пальцы с обезьяньей ловкостью уже обдирали следующий банан. Поколебавшись, Диего уселся напротив, развернул альбом и принялся набрасывать эти руки, эту божественную линию бедра, обрисовавшуюся под платьем…
Наступившая тишина заставила его поднять голову. Опустевший поднос сверкал всеми своими узорами. Лупе смотрела в пространство, недовольно оттопырив нижнюю губу, Диего кликнул прислуживавшего ему старика индейца, велел принести еще фруктов и вернулся к прерванному занятию. Оба молчали.
Второй поднос был опустошен почти так же быстро. Не ожидая приказания, старик принес холодной воды в глиняном кувшине. При виде кувшина — изделия гончаров Халиско — Лупе впервые за все время улыбнулась, осушила его единым духом и, поглаживая запотевшую поверхность, пробормотала:
— Ах, хорошо!.. Землицей отдает!
И по тому, как выговорила она это уменьшительное «tierrita», Диего безошибочно узнал уроженку штата Халиско — одну из тех тапатиас, чью красоту превозносит народная песня:
— Однако я уплела целых два подноса! — продолжала Лупе, словно сама с собой разговаривая. — Рассказать, так не поверят! — И, обращаясь к Диего, доверительно призналась: — Понимаешь, вот уже два дня как у меня во рту ни крошки не было…
Диего не спрашивал — почему, поглощенный своим наброском. Женщина поднялась, обошла его, встала рядом, заглянула в альбом. Брови ее вскинулись.
— Будешь рисовать меня?
Диего кивнул. Покорно вздохнув, Лупе снова уселась па табурет, закинула ногу за ногу, обхватила колено переплетенными пальцами, слегка откинулась назад и полузакрыла глаза.
Уже стемнело, когда они покинули мастерскую. Диего вызвался проводить Лупе до площади Гарибальди, где остановилась она у дальних родственников, приехав из Гвадалахары. По дороге она рассказала ему, как с полгода тому назад посетивший Гвадалахару гость мексиканского правительства, величественный и сумасбродный дон Рамон дель Валье Инклан смутил ее покой своими удивительными рассказами, как потом, уже из Мехико, прислал он ей пылкое объяснение в любви, кончавшееся словами: «Отважишься ли ты, о Лупе, черным пламенем своих волос растопить снег моей бороды?! Скажи мне, скажи сама!»
Лупе читала и перечитывала письмо старого безумца до тех пор, пока не решилась поехать к нему в столицу. Сбежав из дому, она добралась до Мехико и только здесь узнала, что дон Рамон давно отплыл на родину. Воротиться к родителям она не смела и осталась без всяких средств к существованию. Кто знает, что с нею стало бы, если б не Конча Мишель, которая, познакомившись с Лупе на днях, пообещала помочь ей!
Назавтра она снова пришла в мастерскую. Диего начал писать с нее Песню — кстати, у Лупе оказался великолепный голос, и песен она знала множество. Через несколько дней, предложив ей позировать для фигуры, изображающей Силу, он заставил ее часами стоять, выпрямившись и положив на спинку стула обе руки, сжимающие воображаемый меч. Однако все это было еще не то, о чем неотступно мечтал он с первой встречи, как только понял: вот, наконец, модель, которую он искал!
И вскоре Лупе уже позировала ему обнаженной.
А еще через несколько дней Гваделупе Марин стала женой Диего Риверы.
Что ж, расчет Кончи Мишель полностью оправдался. На какое-то время для Диего перестали существовать и она и все вообще женщины, кроме единственной, заполнившей его жизнь. Чем неистовей обладал он ею, тем сильнее жаждал ее писать: обе страсти питали друг друга, сливаясь в одну ненасытную страсть. Юное, цветущее тело жены казалось Диего живым воплощением надолго потерянной родины, которую он теперь открывал и завоевывал вновь — главами, губами, руками.
Их брак отнюдь не был идиллическим. Любовь Диего пробудила в Лупе ответное чувство такой же силы, но ее первобытная необузданность держала его в постоянном напряжении. Никогда нельзя было знать, что она выкинет в следующий момент — разразится смехом или зальется слезами, назовет его гением или порвет в клочки непонравившийся рисунок. Малейший пустяк мог вывести ее из себя, и тут уж Лупе не знала удержу ни в словах, ни в поступках.
К тому же она оказалась невероятно ревнивой — ревновала Диего не только к другим женщинам, в особенности к тем, кто ему позировал, но и к самой работе, к друзьям… С первых дней совместной жизни начались ссоры, во время которых Лупе нередко бросалась на мужа с кулаками, пускала в ход ногти, вынуждая его, в свою очередь, действовать силой, что ей, по-видимому, даже нравилось — во всяком случае, подобные сцены почти всегда заканчивались объятиями.
Так или иначе, он был счастлив. Никогда еще не испытывал он такого упоения. Ни с одной женщиной не был в такой степени самим собой.
Работа над этюдом обнаженной женской фигуры подходила к концу. Сохраняя сходство с моделью,