он принялся ходить по музеям и выставкам, целые дни проводил в Лувре, но все это как-то вяло, удивляясь собственному равнодушию. Среди испанских художников, оказавшихся в Париже, у Диего нашлись знакомые, да и незнакомые встретили его с уважительным интересом, — как выяснилось, дон Хоакин Соролья, только что проследовавший в Лондон, успел по пути весьма лестно отозваться о работах молодого мексиканца из мастерской Чичарро. Уладилось дело и со стипендией. В ответ на письмо, посланное из Мадрида перед отъездом, секретарь губернатора штата Веракрус уведомил Диего, что назначенная ему сумма будет отныне переводиться в Париж. Секретарь напоминал также, что срок возвращения Диего на родину — осень 1910 года — совпадает со знаменательной годовщиной — столетием начала борьбы за независимость Мексики. В программу юбилейных празднеств сеньор Деэса намерен включить и выставку своего стипендиата, который за остающееся время сумеет, надо надеяться, к успехам, достигнутым в Испании, присоединить и французские лавры.
Намек был понятен: раз уж ты меняешь Мадрид на Париж, так изволь отличиться. Скажем, попасть в число участников официального Салона… Что ж, Диего начал уже писать собор Нотр-Дам в тумане, каким увидел его в свой первый парижский день. Но работа шла медленно, не доставляя привычной радости. По утрам его стал донимать вкус горечи во рту, а когда к этому прибавились еще и колики в правом боку, Диего понял, что заболел.
Ему и тут повезло. Земляки-врачи, проходящие курс усовершенствования в Париже, устроили ему прием у мэтра Шофара, лучшего в Европе специалиста по болезням печени. Тот поставил диагноз: последствия тропической лихорадки, перенесенной в детстве, и, заинтересовавшись редким случаем, согласился взять Диего к себе в клинику.
Измученный анализами, процедурами, одиночеством и бездельем, Диего тоскливо глазел из окна палаты на улицу, знакомую до мельчайших подробностей, когда дежурная сестра возвестила, что две девушки явились его проведать. Одна из девушек оказалась Марией Гутьеррес Бланшар, его мадридской приятельницей. Другую Диего видел впервые.
— Моя подруга, русская художница из Петербурга, — представила ее Мария и старательно выговорила длинное имя: — Ангелина Петровна Белова. Понимаешь, она ни разу в жизни не встречала мексиканца, хотя просто бредит Мексикой, — вот я и захватила ее с собой.
— А я с детства влюблен в Россию и никогда еще не встречал русских! — обрадовался Диего.
Пока Мария выкладывала мадридские новости: Чичарро, конечно, обижен на ученика за внезапный отъезд, хотя виду не показывает; скульптор Хулио болен по-прежнему, а вообще-то все только и говорят, что о волнеениях в Каталонии, там дело идет к гражданской войне, — Диего украдкой разглядывал Ангелину. Худенькая, стройная, голубые глаза, легкие светлые волосы… Имя очень шло к ней — она и вправду походила на одного из тех ангелов, каких любили изображать средневековые мастера гамбургской школы. Рядом с нею Диего чувствовал себя огромным и неуклюжим, стеснялся своего больничного халата, своей щетины, своего дурного французского языка. И в то же время покой, исходящий от этой девушки, каким-то образом передавался ему. Он всерьез огорчился, узнав, что подруги не смогут больше его навещать, так как отправляются путешествовать по Бельгии и Голландии.
Наконец мэтр Шофар отпустил его, предписав строжайшую диету. Можно было вернуться к работе… Но тут еще один земляк, заявившийся в Париж, молодой художник Энрике Фрейман подбил Диего съездить в Брюгге, соблазнив живописными видами «мертвого города», фантастической дешевизной тамошней жизни, сокровищами фламандских музеев.
Должно же было случиться так, что, едва приехав в Брюгге, они столкнулись на улице с обеими подругами! Мария захлопала в ладоши, бледное лицо Ангелины порозовело, а Диего, расплываясь в улыбке, сознался себе, что никогда бы не поддался на уговоры Энрике, если б не тайная надежда на эту встречу.
Жизнь в Брюгге действительно была необыкновенно дешевой. Поселившись в гостинице, приятели сняли для работы целый зал с балконом, выходящим на рыбный рынок.
По утрам на рынок сходились женщины со всего рода, и сверху казалось, что площадь вымощена белыми чепцами.
Работали до обеда, потом вчетвером осматривали музеи, спорили обо всем на свете, дурачились — последнему занятию Диего и Энрике постарались придать мексиканский размах. Зашел к ним в гостиницу полицейский инспектор, чтобы занести в свою книгу положенные сведения о приезжих. Дойдя до пункта «вероисповедание», инспектор торжественно пояснил, что этот вопрос задается исключительно в интересах статистики — законы Бельгии разрешают отправление любого религиозного культа.
— Любого? — подхватил Диего злорадно. — Видите ли, мы, мексиканцы, поклоняемся Солнцу…
«Солнцепоклонники» — машинально вывел инспектор в соответствующей графе, но тут глаза его округлились и, стремясь изъясняться как можно учтивей, он осведомился, в чем, собственно, состоит исповедание названной религии.
— В кровавых жертвоприношениях! — мрачно проговорил Диего, скрестив руки на груди. Чиновник выронил перо, и Энрике поспешил его успокоить.
— Разумеется, — заверил он, отпуская под столом здоровенный пинок приятелю, — кровавый обряд мы исполняем лишь у себя на родине. За границей приходится довольствоваться скромной церемонией, которой мы каждое утро встречаем солнечный восход на балконе.
Диего скорчил гримасу — ему вовсе не улыбалось вставать так рано! — но отступать было некуда. Назавтра же весь рыбный рынок, позабыв о торговле, глядел на балкон, где два иностранца, полуголые и размалеванные, обернув полотенцами головы с натыканными в них перьями, простирая руки в сторону восходящего солнца, испускали неистовые вопли.
Довольный, что обошлось без жертвоприношений, полицейский инспектор давал популярные разъяснения чиновникам магистрата; Мария с Ангелиной умирали со смеху.
По вечерам они прогуливались вдоль каналов, любуясь ленивыми лебедями, повторенными в черной неподвижной воде. Увлеченные разговором, Диего и Ангелина замедляли шаг; первое время Энрике окликал их, потом перестал.
Просто чудо какое-то — в чужом краю, за тысячи километров от родины, найти человека, которому так интересен ты сам и все, что тебя занимает, который так тебя слушает, схватывая с полуслова! Только теперь Диего понял, как одинок он был до сих пор. Торопясь выговориться, перескакивая с одного на другое, он рассказывал о Гуанахуато, об отце, о няне Антонии, о доне Сантьяго Ребулле, и эта хрупкая девушка одним своим присутствием, своим внимательным, материнским взглядом помогала ему разобраться в прошлом, отделить существенное от суеты, вновь увериться в своем призвании.
Спохватившись — что ж он: все о себе да о себе! — Диего принимался расспрашивать спутницу. В его воображении возникали призрачные, светлые ночи северной русской столицы, белоколонный зал, в котором поэт Константин Бальмонт, возвратившись из дальнего путешествия, чаровал слушателей рассказами о загадочной стране ацтеков и майя, статуи сфинксов из Фив перед Академией художеств, откуда Ангелина была исключена за участие в студенческой стачке. Оказалось, что она на несколько лет старше его, недавно похоронила отца и мать и не имела, в сущности, никого в целом свете. Говорила она об этом спокойно, не жалуясь, а у Диего горло сжималось от никогда еще не испытанного чувства: помочь; защитить, уберечь!
Из Брюгге всей компанией двинулись дальше. В Брюсселе их потряс Питер Брейгель. Старший, прозванный Мужицким. Придавленный сознанием собственного ничтожества, стоял Диего перед «Падением Икара», этой великанской насмешкой над тщетностью человеческих усилий. Теплые тонкие пальцы коснулись его руки: Ангелина читала все его мысли, она верила в него, несмотря ни на что!
Неугомонный Энрике выдвинул новый проект. Капитан торгового суденышка, идущего в Англию, согласен провезти четырех пассажиров почти задаром. Энрике свободно владеет английским, время у них еще есть — почему бы не поглядеть заодно и эту страну?
Туманная Англия так и осталась в памяти Диего сплошным туманом — розовым, перламутровым, но преимущественно голубым, как глаза Ангелины. Кое-где из тумана выступали разрозненные островки — например, мастера: старик Ганс Гольбейн; Тернер, предвосхитивший импрессионистов; пророк и страстотерпец Уильям Блейк, которого Диего открыл для себя только здесь. Или надменная британская готика, бесчисленные вертикали, уходящие в небеса, а дальше тянутся закопченные фабричные стены, и вдруг мусорная свалка, и на ней копошатся благовоспитанные англичане: джентльмены в лохмотьях