ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ
ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ: подлинный, доступный для понимания текст, каким он был до зашифровки, проявленный после успешной расшифровки или шифроанализа.
1
Яблони на ветру осыпали цвет. Лепестки разносило по кладбищу, наметая белые сугробы у сланцевых и гранитных надгробий.
Прислонив велосипед к низкой кирпичной ограде, Эстер Уоллес огляделась вокруг. Что ж, жизнь есть жизнь, подумала она, природа, несомненно, берет свое. Внутри церкви гулко отдавались звуки органа. «О, Господь, опора наша в годах минувших…» Напевая про себя, Эстер сняла перчатки, забрала под шляпку несколько выбившихся прядей, расправила плечи и не спеша пошла по выложенной плиткой дорожке к паперти.
Говоря по правде, если бы не она, не было бы никакой панихиды. Это она убедила викария открыть церковь св. Марии в Блетчли, хотя и допускала, что «усопшая», пользуясь выражением викария, не была верующей. Это она договорилась с органистом и сказала, что играть (прелюдию и фугу ми-бемоль мажор Баха, когда будут собираться, и санктус из реквиема Форе, когда станут расходиться). Это она выбирала псалмы и тексты и заказывала в типографии карточки с порядком службы, украсила зал весенними цветами, написала объявления и развесила их по Парку («В пятницу, 16 апреля, в 10 часов состоится короткая панихида…») и накануне не спала ночь, волнуясь, что вдруг никто не придет.
Но все нормально — пришли.
Лейтенант Крамер явился в американской военно-морской форме. Из третьего барака пришли старый доктор Вейцман, мисс Монк и девушки из Зала немецкой книги, заведующие каталогами военно-воздушных и сухопутных сил и многие другие, кого Эстер не знала, но кто был связан по совместной работе в Блетчли- Парке с Клэр Александрой Ромилли, родившейся 21 декабря 1922 года и скончавшейся (согласно максимально приближенным оценкам полиции) 14 марта 1943 года: мир праху твоему.
Эстер села в переднем ряду, держа в руках Библию с заложенным местом, которое она собиралась прочесть (Первое послание к коринфянам, 15, 51–55. «Говорю вам тайну…»), оборачиваясь всякий раз, когда кто-либо входил, — не он ли? — но всякий раз разочарованно отводила глаза.
— Пора начинать, — заметил викарий, в который раз поглядывая на часы. — Через полчаса у меня крещение.
— Еще минутку, святой отец, будьте так добры. Ведь терпение — христианская добродетель.
По залу разносился аромат девственно-белых с сочными зелеными стеблями лилий, белых тюльпанов, голубых анемонов…
Со времени последней встречи Эстер с Томом Джерихо прошло много дней. Как знать, может, его уже нет в живых. Вообще-то Уигрэм заверял, что Джерихо пока жив, но ни за что не хотел сказать, в каком госпитале он находится, не говоря уж о том, чтобы позволить ей навестить его. Правда, согласился передать приглашение на панихиду и на другой день сообщил, что ответ положительный — Джерихо очень хотел бы присутствовать. Но бедняга все еще весьма плох, так что не стоит особенно на это рассчитывать. Скоро Джерихо уедет, сказал Уигрэм, уедет на длительный отдых. Эстер не понравилось, как он это сказал, словно Джерихо не принадлежал самому себе, был чем-то вроде государственного достояния.
К пяти минутам одиннадцатого органист исчерпал свой репертуар, наступила заминка, в зале зашевелились, закашляли. Одна девушка из третьего барака стала хихикать, пока мисс Монк вслух не оборвала ее.
— Псалом номер 477, — метнув взгляд на Эстер, объявил викарий. — «День, что Ты дал нам, Господи, завершился».
Прихожане встали. Органист извлек надтреснутую ноту «ре». Все запели. Позади раздался довольно приятный тенор Вейцмана. Когда дошли до пятого стиха («Да не падет, Господи, трон Твой, как некогда пали гордые империи мирские»), Эстер услышала, как скрипнула дверь. Она, как и половина присутствующих, обернулась: под серой каменной аркой — исхудавший, слабый, поддерживаемый Уигрэмом, но живой, слава богу, несомненно живой — стоял Джерихо.
Стоявшим в глубине церкви в пальто со свежезаштопанными дырами от пуль Джерихо владело сразу несколько желаний. Ему хотелось, чтобы для начала Уигрэм убрал к чертям свои руки, потому что он не выносил этого человека. Еще хотелось, чтобы перестали петь именно этот псалом, потому что он всегда вызывал в памяти последний школьный день. Хотелось, чтобы вообще не нужно было приезжать сюда. Однако было нужно. Не приехать он не мог.
Он деликатно освободился от руки Уигрэма и пошел к ближайшей скамье. Кивнул Вейцману и Крамеру. Псалом заканчивался. После поездки у него разболелось плечо. «Да будет царствие Твое вечно стоять и разрастаться, — пели присутствующие, — пока все создания Твои не обретут благодати Твоей». Джерихо закрыл глаза, вдыхая густой аромат лилий.
Первая пуля, та, что толкнула его, как наехавший автомобиль, впилась сзади в левый бок, прошла четыре слоя мышц, оцарапала одиннадцатое ребро и вышла наружу. Вторая, та, что закрутила его, глубоко засела в правом плече, порвав дельтовидную мышцу. Эту пулю пришлось извлекать хирургическим путем. Джерихо потерял много крови. К тому же рана воспалилась.
Он лежал под охраной в отдельной палате какого-то военного госпиталя близ Нортгемптона, был полностью изолирован, видимо, на случай, если в бреду выболтает секрет Энигмы; его держали под стражей, чтобы не пытался бежать, — глупо, потому что он даже не представлял, где находится.
В бреду, который, казалось, длился много дней, — но, может быть, он бредил не все время, кто знает? — ему представлялось, что он лежит на морском дне, на мягком белом песке, омываемый теплыми струями. Время от времени он всплывал и оказывался в светлой комнате с высоким потолком и большими зарешеченными окнами, за которыми мелькали ветви деревьев. В других случаях, когда он всплывал, было темно, светила большая полная луна и кто-то наклонялся над ним.
В первое же утро, когда очнулся, Джерихо потребовал врача. Хотел узнать, что с ним было.
Врач сказал, что он случайно попал в перестрелку. По-видимому, слишком близко подошел к военному полигону («вот дурак!»), и ему еще повезло, что остался жив.
Нет, нет, запротестовал Джерихо. Было совсем не так. Он попытался встать, но от боли в спине громко вскрикнул.
Ему сделали укол, и он снова опустился на морское дно.
Потом он стал помаленьку поправляться, боль постепенно перемещалась в другую сферу. Сначала страдания были на девять десятых физическими и на одну десятую душевными, потом соответственно восемь десятых и две десятых, затем семь и три и так далее, пока соотношение не стало обратным и он чуть ли не с удовольствием предвкушал ежедневные мучительные перевязки, дававшие возможность стереть из памяти воспоминания о том, что произошло.
Он знал только часть картины, не всю ее. Но любая попытка задать вопросы, любое требование поговорить с кем-нибудь из начальства — любое поведение, которое могло быть истолковано как «трудное»,