безлюдным улицам спящего города.
Я безмолвно ахнул: ведь действительно мы едем не к какому-нибудь Голубаеву, а к Павлу Родионовичу Голубаеву! Ещё раз взглянул на адрес — так и есть, улица Славянова, дом сорок один, квартира шесть. И уж совсем неожиданно вспомнилось: дверь квартиры обита слоем войлока под синим дермантином, и гвозди с широкими блестящими шляпками глубоко утопают в обшивке, образуя косые клетки; и звонок не электрический, а простенький, ручной. Ручку повернёшь — и в передней словно кто-то осторожно встряхивает серебряными колокольцами…
Пока «скорая» ныряла из улицы в улицу, я вспоминал недалёкое прошлое, когда я, студент, только осваивал азы медицины.
Лекции по нейрохирургии… На кафедру поднимается Голубаев — высокий, плечистый, в неизменном чёрном костюме. Одна рука его скользит вдоль стены, другою он ищет стол. Старается делать это незаметно, но нам с высоты убегающих вверх рядов отлично видно каждое его движение.
Дойдя до середины стола, Павел Родионович привычно поворачивается к аудитории. Мы знаем: глаза его нас не видят, но каждый раз, обманываясь, ловим их взгляд.
Свою лекцию Голубаев начинает неторопливо, негромко. Он опирается на стол широко расставленными руками, словно раздумывая, собираясь с мыслями.
Потом выпрямляется, вскидывает голову, и его прямые чёрные волосы приподнимаются двумя крылами. Руки уже не знают покоя, они делают удивительно зримым всё, о чём говорит Голубаев. В голосе его — волнение.
Теперь Павел Родионович весь устремляется к нам, будто речь идёт не о том, что уже известно науке, а о явлениях, которые внезапно предстали перед ним, и он торопится донести их до нас, пока они не исчезли.
В аудитории мёртвая тишина. Сто сорок человек, а кажется — ни души. Тишина необычная, наэлектризованная. Мы забываем конспектировать, мы только слушаем. Даже самая непоседливая на курсе Ларка Дудырева застывает изваянием, широко раскрыв круглые глаза с угольно накрашенными ресницами.
Голубаев рассказывает о сложнейших взаимодействиях нервных волокон, о механизме распространения нервных импульсов, о работе центров головного мозга. Он густо пересыпает свою речь латинскими терминами. В других устах те же фразы звучали бы сухо и неинтересно. А тут…
Поступая в медицинский институт, я застал Голубаева уже вот таким, почти ослепшим. Приехал я издалека и прошлое Павла Родионовича узнал уже стороной, понаслышке.
Он окончил когда-то наш институт и специализировался как нейрохирург. Очень скоро его смелые, удачные операции стали известны далеко за пределами области. Голубаев защитил диссертацию, получил звание кандидата медицинских наук. И быть бы ему доктором, крупным учёным, но свалилось на него несчастье — глаукома. Болезнь в нашем понятии чепуховая, люди с ней живут до глубокой старости, не теряя зрения полностью. А у Павла Родионовича слепота прогрессировала катастрофически — случай, из ряда вон выходящий. Природа словно издевалась над нейрохирургом: других исцеляешь — попробуй исцели себя.
Он бросил ей вызов — прибег к хирургическому вмешательству. Операция оказалась неудачной, и зрение резко ухудшилось.
Слепнущий хирург — что может быть трагичнее?
Круг его деятельности неумолимо сужался. Прежде всего пришлось отказаться от операций и довольствоваться консультациями. Рассказывали, что он мог часами просиживать в операционной, чутко прислушиваясь к звуку брошенного в таз инструмента, к скупым фразам, которыми обменивались хирурги и сёстры.
И ещё — лекции, которые запомнились нам на всю жизнь…
При мне Голубаева уже приводили за руку — дочь, студентка нашего института, или жена, очень добрая приветливая женщина с большими, ясными, какими-то наивными глазами. В институте поговаривали, что жена под диктовку Павла Родионовича пишет конспекты лекций, и методические указания, читает ему статьи из научных журналов, ни слова не понимая из того, что пишет и что читает. Наши девчонки только вздыхали, наблюдая, как влюблённо Голубаев прижимает к себе руку жены и как заботливо поправляет она на нём галстук, прежде чем позволить ему войти в аудиторию.
Но и лекции чертовски трудно давались Голубаеву. Разыскивая нужный плакат, он приближал лицо к самой стене, а макеты, разложенные на кафедре, подолгу ощупывал руками.
Голубаев был не как все — мы это сразу поняли. Но что делало его необычным? Трагедия? Я пробовал поставить себя на его место и приходил к неутешительному выводу: я бы, наверное, сразу скис, потерял всякий интерес к окружающему, махнул бы на всё рукой, и на медицину в том числе.
А он продолжал читать лекции. Видно, они оставались для Павла Родионовича единственной ниточкой, которая связывала его с любимым делом.
Но ведь и она, эта ниточка, вот-вот должна порваться. Я с замиранием и тревогой вслушивался в голос Голубаева, искал в нём нотки страха. Несколько раз вместе с Надей, дочерью нейрохирурга, я провожал его домой, заходил к ним. И убеждался: страха нет, отчаяния нет. Я пытался представить душевное состояние Голубаева и только ещё больше им восхищался, не умея понять, откуда он черпает силы, чего стоят нашему необыкновенному преподавателю его уверенность и спокойствие.
Вскоре Павел Родионович окончательно ослеп, и было ему тогда тридцать девять лет — самый возраст для талантливого хирурга.
К нашему огорчению, он отказался от лекций, перестал появляться в институте. Стороной до нас доходили слухи: Голубаев принимал участие во Всесоюзном совещании нейрохирургов (должно быть, в качестве почётного гостя)… Вместе с женой отправился в Румынию (зачем?), приглашён в Китай к специалистам по иглотерапии (не собирается ли испытать на себе новый метод лечения?)…
Потом я кончил институт и почти не вспоминал о Голубаеве. И вот — этот вызов.
Квартиру нам открыла перепуганная женщина, соседка Голубаева.
— Мария Фёдоровна улетела в Ижевск к дочери, — торопливо объяснила она, — оставила мне ключ, попросила присматривать за Павлом Родионовичем, готовить ему. Остальное ведь он всё сам. Целые дни возится со своими аппаратами. Вечером зашла собрать ему поужинать, а он закрылся в своей комнате. Не отзывается и не выходит. Ужин так и остыл… Ночью проснулась: сердце не на месте. Снова зашла — слышу стон… Сразу к телефону…
Я приложил ухо к двери и услышал приглушённое гудение. Так обычно шумит трансформатор. Затем мне почудилось, будто в комнате кто-то дышит, часто, с надсадой.
— Павел Родионович! — позвал я. — Павел Родионович!
— Да что же с ним такое? — снова запричитала соседка Голубаева. — Утром он проводил Марию Фёдоровну на самолёт, возвратился такой весёлый! Всё напевал, всё шутил… И ведь вовсе ни на что не жаловался!
Я снова приложил ухо к двери и теперь отчётливо услышал стон. Тогда я передал сумку Ксении Андреевне, попросил женщин отодвинуться и налёг на дверь. Замок с кусками дерева вылетел из гнёзда.
В комнате темно. Голубаеву, если он даже чем-то и занимался, свет не требовался. Я долго шарил по стене, прежде чем рука наткнулась на выключатель.
Четыре года я работаю на «скорой». Не то чтобы сердце моё очерствело, привыкло к людским страданиям, но я научился держать себя в руках при любых обстоятельствах и прежде всего оставаться врачом.
А тут растерялся…
На большом письменном столе, выдвинутом на середину комнаты, до пояса прикрытый простынёй, лежал Павел Родионович. Голова его была запрокинута, одна рука вытянута вдоль тела, другая свесилась со стола.
В первую очередь меня поразило его лицо: оно было синюшного цвета, как при кислородном голодании, но только значительно темнее. И синюшность кончалась чёткой границей на шее, немного ниже подбородка. На лбу и на висках вздулись вены, выступая почти чёрными шнурами. В щёки, в подбородок воткнуты иглы, много игл, наверное, не меньше двенадцати — пятнадцати, и от каждой тоненький провод