мне перевернула.
Пишет батька в конце письма:
«Газету от первой и до последней строчки прочитали. Портретом Степана всей семьей любовались. Потом на стенку под стекло повесили. Но дивно мне, что в газете той о тебе упомянуть забыли. Ни слова о Максиме Перепелице. Далеко, видать, тебе до Степана…» А в конце восклицательный и вопросительный знаки.
Не сладко мне от такой подковырки Батька же знает, что служу я в отделении Левады. А в газете ясно написано: все солдаты отделения – отличники. Но этого отцу мало. Фамилии, видите ли, моей не пропечатали. Догадываюсь, другая думка у него в голове. Кисло старику, что на фотографии рядом со Степаном нет Максима. Тогда бы он газету по всему селу носил. Нашел бы дело заглянуть до самого головы райисполкома. Знаю я батьку.
Что мне ответить? Голова пухнет. Хочу такую же колючую приписку сочинить. Наконец, надумал. Пишу домой письмо, а в конце поддеваю батьку. Пишу ему:
«Учусь я на первый сорт. И сорт этот не липовый. Им можно хоть перед кем похвалиться, не то что перед… попом…» Потом огромнейший вопросительный знак рисую.
Знал я, что мое письмо будет батьке, как понюшка молотого перца. Поэтому никак не решался его послать. Не любит старик, когда напоминают про то, как он в науку ходил. Не зря по-уличному его «Первым сортом» прозывают.
Давно это случилось. Отец мой, Кондратий Филиппович, мальчонкой еще был. В великой бедности жили. Семья была большая, из десяти душ состояла. Хозяйство имели чахлое – слепую лошадь, старую повозку, две овцы да полоску земли. Известно, при таком хозяйстве от голода не отобьешься.
И все же дед Филипп мечтал кого-нибудь из сыновей в люди вывести. Выбор пал на среднего сына Кондратия. Хоть дети соседа-кулака дразнили его «Кондрат – свиньям брат», но отец заметил, что имеет Кондратий голову способную. Послал его в школу. Но что это за школа? Один смех – двухклассная. Дьячок деревенский, по фамилии Таранда, пьяница беспросветный, по собственной воле учительствовал в ней, за что ему крестьяне летом в поле отрабатывали.
Не ошибся старый Филипп. Школу дьячка Таранды закончил Кондратий с отличием. Научился читать и расписываться. А как дальше быть? С таким образованием даже писарчуком не станешь. Решил Филипп не сдаваться. Продал двух овец, занял еще три рубля у соседа и отвез Кондратия – моего отца теперешнего – в волостное местечко. Это то самое местечко, которое сахарным заводом славится. В нем – церковно- приходская школа. Со слезами просил Филипп, чтобы записали Кондратия в ту школу. Пообещал заведующему, что сынишка летом будет бесплатно его коров пасти.
Вот и пошел мой отец в науку. Зимой ходил в лаптях да в пиджаке из крашеного холста. Жил в интернате. Рассказывал он нам, детворе, что не помнил такой минуты, когда бы ему тогда есть не хотелось. Одно спасение – бегал на сахарный завод, нанимался котлы чистить. Согревался там и на кусок хлеба зарабатывал. Для уроков же времени не оставалось. Разве до науки, когда в животе пусто?
Еле дотянул Кондратий до зимних каникул. На каникулы домой пришел. Переступил порог хаты и слова не может вымолвить – дрожит весь. Дрожит от холода и от страха перед своим отцом – дедом Филиппом.
Тот сидел как раз за починкой сапог. Увидел Кондратия, сдвинул на свой морщинистый лоб очки и спрашивает:
– Как наука? Не зря в убыток семью вводишь?
– Ничего, – отвечает Кондратий, – учусь. – И достает из-за пазухи карточку с отметками. В ней деду расписаться полагалось.
Старый Филипп в грамоте немного разбирался. Раскрыл он карточку и вслух по складам начал читать:
«Закон божий – 2; чтение гражданской и церковной печати – 2; письмо – 1; арифметика – 1, церковное пение – 5; поведение – 2».
Потом подозрительно посмотрел на Кондратия и спрашивает:
– Как разуметь эти номера?
А тот продолжает дрожать, как щенок на морозе, и думает: «Чем будет бить, ремнем или розгой?» И вдруг точно просветлело у него в голове. Спрятал глаза и отвечает:
– А это написано, по какому сорту я учусь в классе. Где стоит единица, значит первый сорт, лучше меня никого нет. Где двойка, значит второй сорт.
У деда Филиппа даже глаза от радости засветились. Но на всякий случай спрашивает:
– А сколько всего сортов бывает?
– Двенадцать, – не моргнув глазом, соврал Кондратий.
Филипп даже руками всплеснул. А бабушка, мать моего отца, стоит у печки, выпрямилась, улыбается. Сын ведь на первый и второй сорт учится.
– А чего же по церковному пению пятый сорт? – с неудовольствием спрашивает дед Филипп, – чи голоса у тебя нет? Это, наверно, дьяк Таранда плохо учил. Да куда ему, пьянице, в учителя таким разумным детям!..
Точно праздник в доме. Кондратия посадили за стол, мать наливает ему миску супу. Хлеба ложит не порцию, как всегда, а полбуханки: «Сам, мол, режь, сколько нужно».
Заговорился Кондратий с матерью, с братьями и не заметил, как старый Филипп спрятал в шапку его карточку с отметками и побежал к попу сыном похвалиться.
Поел Кондратий, вышел из-за стола. Хорошо так у него на душе – домой попал. Вдруг влетает в хату Федька – младший братишка – мой дядька теперешний. Испуганный. Говорит: «С тятькой что-то стряслось! Без шапки прибежали, сердитые, побелели. Вожжи зачем-то ищут!»
Как услышал это Кондратий, онемел. Мигом в сенцы. А Филипп уже в дверь ломится. Не заметил Кондратия – и в хату. Кричит:
– Где этот щенок? Дурнем меня перед батюшкой сделал!.. На все село осрамил! Зашибу! По первому сорту всыплю!..
Выскочил Кондратий во двор и босиком по снегу к своему дядьке, который на другом конце улицы жил.
На этом и кончилась наука моего отца. С тех пор зовут его в Яблонивке «Первым сортом».
Так вот и намекнул я батьке в своем письме об этой истории, а отправлять его побаиваюсь, как бы не обиделся отец.
А время-то идет. И вдруг второе получаю от батьки письмо. Даже струхнул я: «В чем дело?»
Обстоятельное такое письмо, рассудительное. Правда, ругает меня в нем батька, но ругает по справедливости. Говорит, почему не отвечаешь на мое письмо, в котором упрекнул тебя. «Неужели не задели мои слова, не заставили задуматься? Ведь упрекнул я тебя с умыслом. Знаю слабость за тобой: часто любишь прихвастнуть (так и режет, не считаясь, что Максима от этих слов в жар бросает). И я подобной слабостью страдал когда-то, говорит о себе батька. И вот прислал ты газетку с фотографией Степана, а у самого небось мысль: „Жалко, что меня рядом с ним не пропечатали…“ Знаю, что была такая думка у тебя. Была потому, что в письме твоем вижу только гордость за Степана. А гордости собой, отделением своим, все солдаты которого, и ты в том числе, как пишется в газете, „отличники“, ты не высказываешь. Нехорошо! На колхозном собрании мы читали ту газету. По заслугам Степана Левады, по достижениям вашего отделения судили мы о всей нашей Армии Советской. И очень приятно нам, отцам, что сыновья наши – добрые хлопцы».
Прямо душа у меня кричит от этих слов! И приятно за батьку, что стал он не таким, каким я знал его с детства, и горько, что видит во мне того же Максима, какой был в Яблонивке, – ветрогона и хвастуна. Неужели непонятно, что если он там с каждым днем вроде на вышку поднимается, то я в армии тем более!
Словом, мерили мы друг друга старыми мерками…
«И еще догадываюсь я, – пишет дальше батька, – что получил ты мое письмо и обиделся. Подумал: „Учусь я как следует, не так, как ты когда-то учился – «на первый сорт“.
Прямо в точку попал. Ей-ей, не голова у него, а телевизор! Удивительно, как он в этот телевизор не сумел разглядеть, что Максим в армии другим стал.