— О свободе? — блаженно прищурился он и подвигал всеми свободными лапами. — Мы все говорим о свободе.
— Между прочим, свобода питания есть одно из проявлений свободы личности, — сказал Мешкопес, с удовольствием принюхиваясь к этой замечательной фразе. А Кенгуру добавил по этому поводу:
— Только не нужно злоупотреблять. Если дать себе в этом свободу, не возьмешь и самой пустячной дистанции.
— Кстати, как вам понравилось последнее состязание по прыжкам? — сверху вниз осведомился Опоссум, болтаясь на ветке вниз головой.
— Слабовато, — откликнулся Кенгуру. — Наши были не в форме, а тут еще погода подкачала…
— Нет, но все же было несколько дельных прыжков!
О небе сразу как-то забыли. Опоссум и Кенгуру спорили о прыжках, Мешкопес, презиравший спорт за то, что он отвлекал умы от центральной проблемы питания, пытался перетянуть разговор в область насущных проблем. А Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, отчаянно подыскивала слова, в которых ее главная мысль прозвучала бы наиболее убедительно.
— Вы просто не пробовали, — сказала она. — Если б вы хоть раз попробовали полететь, вы бы поняли, что это такое.
Внезапно Кенгуру заинтересовался этой идеей. Это был чисто спортивный интерес, поскольку он ограничивался использованием крыльев в спорте, точнее — в прыжках на большие дистанции.
— Тебе хорошо рассуждать, — сказал Кенгуру. — А как быть тем, у кого нет крыльев?
— А вы б полетели?
— Конечно, — сказал Кенгуру.
— Еще бы! — ухмыльнулся Опоссум.
— Не исключена возможность, — подтвердил Мешкопес.
И Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, а была настоящей птицей, поверила им. Она распластала крылья и стала выдергивать из них перо за пером.
— Это тебе, Кенгуру. Это тебе, Опоссум. Это тебе, Мешкопес.
Она раздала свои перья, и сама осталась без ничего. Первым это заметил Опоссум.
— Вы посмотрите на нее! — взвизгнул он и покатился от смеха с дерева. И все посмотрели и тоже покатились от смеха.
Потому что птица, у которой выдраны перья, — не правда ли? — довольно смешное зрелище.
— А когда же вы полетите? — спросила Ехидна, которая и теперь еще не была Ехидной.
И сразу все вспомнили о своих перьях.
Опоссум вставил себе перо в нос и полюбовался на себя в ближайшую лужу. Второе перо он заложил за ухо. Потом подумал и поменял эти перья местами.
Кенгуру прыгал, размахивая перьями, но результаты были неутешительными — еще хуже, чем тогда, когда погода подкачала. А Мешкопес жевал перья и думал, что вряд ли они разрешат проблему питания.
— Тьфу! — сказал Мешкопес и выплюнул невкусные перья.
И все окружили ее, смешную, общипанную Ехидну, которая все еще не была Ехидной, и стали над ней потешаться.
— Ну! — говорили они. — Чего ты сидишь? Лети в свое небо!
А она не могла полететь, потому что у нее больше не было крыльев.
Тогда Кенгуру поддел ее ногой и подбросил вверх, чтобы она полетела. И все сразу стали ее подбрасывать, а она все падала и падала назад, потому что у нее больше не было крыльев.
— Да она же сама не умеет летать! — крикнул Опоссум. — Сама не умеет, а еще учит других!
Небо и земля мелькали в ее глазах, смешиваясь в сплошную серую массу. И она подумала, что, может быть, действительно неба нет, а есть только дождь и слякоть, и эти ноги, которые пинают и швыряют ее? И, может, прав Опоссум, и прав Кенгуру, и прав Мешкопес со своей проблемой питания?
Вот тогда, в этот самый момент, Ехидна стала превращаться в Ехидну. Она забилась в темную норку и старалась никому не показываться на глаза. Она научилась принюхиваться ко всему, как Мешкопес, и в случае чего сворачиваться клубком, как Опоссум.
И вместо крыльев у нее появились колючки, острые колючки, совершенно бесполезные в небе, но порой очень нужные здесь, на земле.
Я БЫЛ ТАРПАНОМ
Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.
Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.
Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.
Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:
— У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?
И, вместо ответа, Белогрив отрывал от земли свои ноги и уносился в степь, увлекая нас за собой.
Белогрив был самым лучшим из нас. Это понимали все, особенно Рыжая Кобылица.
Сейчас даже странно об этом вспоминать. Белогрива давно нет, и давно нет Рыжей Кобылицы, и из всех тарпанов остался только я, да и то этому никто не поверит. «Тарпан? — спросят. — А что это такое — тарпан?»
Но я был тарпаном! И Рыжая Кобылица — это не выдумка, потому что мы ее любили все, все до одного — до того одного, которого она любила.
И, конечно, это был Белогрив.
Та ночь застала нас посреди степи, и мы жались друг к другу, стараясь укрыться от зябкого ветра. И тут я увидел, как Рыжая Кобылица подошла к Белогриву и положила ему на спину свою красивую голову.
— Холодно? — спросил Белогрив.
— Нет, — она сказала и закрыла глаза.
— Устала? — спросил Белогрив.
— Нет, — сказала Рыжая Кобылица.
И вот Белогрив, который так хорошо разбирался в жизни, на этот раз стал в тупик.
— Тогда я не понимаю… — сказал он и замолчал.
Рыжая Кобылица не отходила от него, и голова ее была у него на спине, и глаза ее были закрыты.
Мы все, сколько нас было в табуне, смотрели на них, но никто не решился им помешать.
— А если я не могу без тебя… — сказала Рыжая Кобылица.
— Глупости, — сказал Белогрив. — Ты просто устала.
— Но ты меня любишь?
— Нет. Все это глупости.
Подумать только, что их давно уже нет — ни Белогрива, ни Рыжей Кобылицы. И какое имеет значение, кто кого любил, если их давно уже нет, если от них ничего не осталось?