- Милости просим, хлеба кушать...
- Можно присесть?
- Садись, не просидишь места.
Маруся не обратила на меня никакого внимания. Незнакомец зачерпнул несколько раз ложкой из горшка и, еще рассмотрев меня с деловитым любопытством, спросил:
- Из каких местов будете? Расейские?
Я назвал свою губернию.
- Это что же, - под Киевом?
- Да.
- Далече же, - произнес он и, отложив ложку, перекрестится. - Спасибо, хозяйка.
- А вы откуда родом?
- Мы-то? Мы калуцкие.
- А здесь давно?
- Здесь-то... Да уж, как тебе сказать, годов десятка полтора будет.
- Давно! - вырвалось у меня невольно.
- А мне, так будто и недавно. Поживешь сам годов с пяток, а там и не заметишь... Объявляли, скажем, манифесты. Мне хоть сейчас ступай куда хошь, хоть в Иркутской... Да куда пойдешь? Далеко!
Мне опять вспомнился Степан, выбежавший из каторги, прошедший с Марусей всю Сибирь, и я с невольным жутким чувством посмотрел на этого человека, напоминавшего обомшелый пень, выкинутый волной на неприветливую отмель.
Он вынул из кармана кисет и трубку и потом взял из пепелища горячий уголь, который, казалось, нисколько не жег его руку...
- Куда пойдешь? - сказал он, выпуская дым изо рта, и мне стало еще более жутко от этой безнадежности, потерявшей даже свою горечь. - Нет, брат, попал сюда, тут и косточки сложишь...
Он посмотрел на меня из-за клубов дыма, и какая-то мысль залегла где-то в неясной глубине его серых глаз.
- Этакой же вот Ермолаев был, когда мы с ним в дальном улусе встретились. Молодой... Я, говорит, здесь не заживусь... Не зажился: теперь уж борода седая...
И он опять посмотрел на меня.
- Вы это о каком Ермолаеве говорите? О Петре Ивановиче? - спросил я.
- Ну, ну, знакомцы, видно?
- Встречались.
Он откинулся спиной на пень и принял позу человека, наслаждающегося отдыхом.
- Да... жили мы с ним, - сказал он, вспоминая что-то. - Душевный человек. Ну! чудак... А не говорил он тебе про меня?
- Нет, не говорил...
- Про Тимоху-то?.. Как мы с ним в улусе землю зачали пахать?
- Нет, не говорил. А вы расскажите сами.
- Рассказать тебе?.. Пожалуй, еще не поверишь...
- Расскажи, - вдруг тихо и застенчиво вмешалась Маруся...
- Любит, - сказал Тимофей, усмехнувшись в сторону Маруси. - Все одно сказку ей рассказывай...
Он затянулся махоркой, посмотрев кверху, где тихо качались верхушки лиственниц и плыли белые облака, и сказал:
- Да... и верно, что сказка. Поди, в нашей деревне тоже не поверят, какие народы есть у белого царя. Значит... пригнали меня в наслег, в самый далекий по округе. А Пётра-то Иваныч там уже. Сидит... в юртешке в махонькой да книжку читает...
В глазах рассказчика мелькнул чуть заметный насмешливый огонек.
- Ну, я, конечно, русскому человеку рад: 'Здравствуйте, говорю, ваше благородие'. Потому вижу: обличье барское. 'Какое, говорит, я благородие. Такой же, говорит, жиган, как и вы'. - Ну, это, говорю, спасибо на добром слове. А как вас величать? - 'Пётра, говорит, Иваныч. А вас?' - А я, говорю, Тимофей, просто сказать, Тимоха, дело мое мужицкое. - 'Нет, говорит, не идет это...' Чудак!.. Так и пошло у нас: я ему - Пётра Иванович... А он мне: Тимофей Аверьянович!.. А генеральской сын... Ну, хорошо. Напоил меня чаем, потом сел на ороне, смотрит на меня. Я на него смотрю... 'Что же, говорит, теперь мы с тобой, Тимофей Аверьяныч, делать будем?' - Не знаю, говорю, Пётра Иванович. Кабы так что лошадь, да соха, да семены, - землю бы пахать, чего боле! Да, вишь, нет ничего. Палкой ее не сковыряешь, песком не засеешь. - 'Это бы, говорит, ничего. Об лошади дело малое, соху, пожалуй, тоже - хоть далеко, - достанем. Да я сроду не пахивал'. - Это, говорю, ничего. Ты не умеешь, я умею. Уродит бог, оба сыты будем. Земли, слышь, много, земля, я поглядел, хороша.
В это время издалека донесся звук выстрела.
- Постреливает твой-то... хозяин, - сказал Тимоха с юмором, обратясь к Марусе. Мне показалось, что по лицу молодой женщины прошла какая-то тень.
- Ну, - продолжал Тимофей, - купил он лошадь, за сошником да лемехом за двести верст смахал. Сладил я соху, выбрали местечко под лесом. Здесь лес хороший, сладкий... У сосны, брат, прямо тебе скажу, никогда не паши, потому - сосновая игла едучая. А листвень много слаще... Поехал мой Пётра Иваныч за семенами к скопцам, а тут как раз и ударь дожжиком, да те-еплым. Снег-то мигом съело, пошла из земли трава. Так тебе и лезет, все одно на опаре. Ну, думаю: когда так, то, видно, зевать нечего. Помолился да на зорьке выехал с сошкой... Налей-ка ты мне, хозяйка, еще чашечку.
Марья налила в чашку густого кирпичного чаю, подала Тимофею и тотчас же уставилась в него своими странными черными глазами. Тимофей налил чай на блюдце и поставил на траву, рядом с собой.
- Побился я этот день порядочно, - продолжал он, - земля-те сроду не пахана, конь якутской дикой: не то что на него надеяться: чуть зазевался, уж он норовит порскнуть в лес, да и с сохой. Известно: каковы хозяева, такова и животная. Ну, однако, обломал я его: руки вожжами мало из плеч не вытянул, а все-таки к вечеру с четверть десятины места отпластал. Посмотрел на пашенку, - сердце в груди взыграло: значит, сподобил господь в пустыне пашенку поднять. Лежит моя полоска на взлобочке - бархат... Однако пора пришла и шабашить. Дело субботнее: в нашей, мол, деревне, пожалуй, уже и к вечерням ударили. И ведь вот, братец мой, чудесное дело: только я это подумал, слышу, - и верно ударило. Раз, другой, третий... этак вот из-за лесу наносит, - звон, да и только. Снял я шапку лоб перекрестить, да вдруг и вспомнил: с нами сила крестная. Да ведь здесь и церквы-то верст, почитай, на пятьсот нету!..
Из груди Маруси вылетел долгий вздох.
- Ну, пошабашил все-таки, приехал домой. А изба наша, тебе сказать юртенка, недалече была за перелеском, с версту не более от пашни. Подъезжаю, - а у моей юрты два вершные якута сидят. Лошадей к лесине подвязали, сами на бревне беседуют, дожидаются. Раньше тоже тут все вертелись. Я, значится, пашу, а они, ухастые, кругом рыщут да смотрят. Ну, мне будто ни к чему: не на разбой выехал, на пашню. Смотри, кому охота. Подъехал, честь честью, здороваются, я тоже. Зовут на муняк (сходка) к тойонше. Сказать вам по порядку, так была в нашем улусе за начальника баба, по-ихнему, тойонша, вдова родовича богатыря. Ну, язва! Все, значит, что мы ни делаем, ей известно. Я борозду кончил, другую веду, уж ей обсказали. И, значит, зовет меня к себе. Ладно, мне что: зовет, надо идти. Наутро, праздничное дело, рубаху чистую надел, иду к ней, потому все-таки, как бы там ни было, начальница считается. Прихожу. Кругом юрты лошадей навязано много. Сама на дворе сидит... Поклонился я, стал в стороне: что, мол, будет. Забалакали они по-своему, ничего, будь прокляты, не поймешь. Потом зовет меня ближе.
- Ты, говорит, нюча (русский), чего это делать задумал?
- Ну, мол, известно чего: землю пашу. Значит, я ей говорю по-своему, по-русски, а старик якут переводит.
- Не моги, говорит, ты этого делать. Мы, говорит, хоть об этом заведении слыхивали, но, однако, в наших местах не дозволим.
- Как же, я говорю, не дозволите? Ежели нам земля отведена, то, стало быть, я ей хозяин, глядеть мне на нее, что ли?
- Землю, говорит, мы тебе отвели для божьего дела: коси, что бог сам на ней уродит, а портить не моги.