стекла, сам того не замечая, Ванечка мысленно пел до одури, до головной боли привязавшуюся песню: «Позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки». Кончал петь, и начинал сначала, и никак от нее не мог отвязаться, и чумел, глуша те страшные главные мысли, от одного намека на которые становилось вдруг черно и пусто под ногами.
А Филипп Степанович изредка выбегал в расстегнутом пальто в тамбур и, растирая ладонями щеки, свистящим шепотом говорил:
— Понимаешь, так и режет. У меня шесть, у него семь, у меня семь, у него восемь. У меня восемь, у него девять. Шесть рук подряд, что ты скажешь!
Около трехсот рублей только что снял, зверь!
И снова проворно уходил в вагон.
Чуть-чуть начало развидняться. Нападавший за ночь снег держался, не тая, на подмерзшей к утру земле. Пошли белые крыши и огни станций. Поезд остановился. Человек в овчинной шубе открыл снаружи дверь и, показавшись по грудь, втолкнул в тамбур горящий фонарик. Зимний воздух вошел в тамбур вместе с фонариком и привел за собой свежий раздвоенный паровозный гудок.
— Какая станция? — спросил Ванечка.
— Город Калинов, — утренним голосом сказал человек в овчине и, оставив дверь открытой, ушел куда- то.
— Город Калинов, — сонно повторил Ванечка про себя. Ему показались ужасно знакомыми эти два слова, сказанные как одно — Городкалинов. Тотчас затем пришел на ум конверт с адресом — по серой бумаге химическим карандашом — Калиновского уезда, Успенской волости, в деревню Верхняя Березовка… И он, неожиданно холодея, сообразил все. На пороге появился Филипп Степанович, каракулевая его шляпа сидела несколько криво.
— Ну и ну, — сказал он хрипло и покрутил головой, — так и режет, представь себе, так и режет, прямо не человек, а какой-то злой дух.
Феноменально!
— Филипп Степанович, — умоляюще проговорил Ванечка, — попомните мое слово, проиграетесь. Не доверяйтесь, не глядите, что он уполномоченный.
Жулик он, а не уполномоченный. У него карты наверняка перемеченные. Погубит он вас, товарищ Прохоров, не ходите туда больше.
— Чепуху ты говоришь, Ванечка, — пробормотал Филипп Степанович и растерянно поправил съезжающее пенсне, — как же я могу туда не ходить?
— Очень даже просто, Филипп Степанович, — зашептал Ванечка быстро, очень просто, сойдем потихоньку, и пускай он себе дальше едет со своими картами, бог с ним. А мы тут, в городе Калинове, лучше останемся. Две версты от станции до города Калинова. Город что надо. Я сам местный, родом из Калиновского уезда. Тут и сейчас моя мамаша, если не померла, в деревне Верхней Березовке проживает — тридцать верст от железной дороги. Ей-богу, Филипп Степанович, лучше бы нам сойти.
— Что ты такое говоришь, в самом деле! — промолвил Филипп Степанович, дрожа от холода и потирая руки, и расстроился. — Как же это так вдруг сойти, когда, во-первых, перед человеком неловко, а во-вторых, билеты…
— Чего там билеты! Сойдем, и все тут. Глядите, снежка насыпало. Санки сейчас возьмем. За полтинник нас духом до самого города Калинова доставят с дымом, прямо в гостиницу. Сойдем, Филипп Степанович.
— А что же, — сказал Филипп Степанович, — Калинов так Калинов, и гора с плеч. Пойдем в буфет первого класса водку пить.
Они с опаской вылезли на полотно, по снежку прошли в темноте под освещенными окнами вагона на деревянную платформу, где несколько неразборчивых фигур сидело на мешках под кубом. Сонный колокол ударил к отправлению, паровоз выпустил пар, и поезд ушел, сразу опростав много светлого места для прибывающего с опозданием утра.
Однако в скудном буфете, где почему-то вместо электричества горела керосиновая лампа, ни водки, ни пива не оказалось, и буфетчик, переставив с места на место скучную бутылку с фиолетовым лимонадом, сердито сказал, что по случаю призыва на три дня запрещена всякая продажа спиртных напитков, и теперь вокруг на сто верст нельзя достать ничего такого, кроме самогонки.
— Приходите завтра, сорокаградусная будет рюмками.
— Вот так фунт, — произнес в усы Филипп Степанович, — хорош же ваш город Калинов, нечего сказать!
— За распоряжение милиции не отвечаем, — еще более сердито ответил буфетчик и, почесав вывернутой ладонью спину, отошел во тьму громыхать тарелками.
Больше делать на станции было нечего. Филипп Степанович и Ванечка вышли к подъезду.
Четыре извозчика с номерами, похожими на календарь, стояли поперек дороги возле круглого станционного палисадника. Два на колесах, два на полозьях. Видно, погода здесь стояла — ни то ни се. Ямщики уныло сидели на козлах, свесив ноги с одного боку. Они не обратили на приезжих никакого внимания. Лошади, уткнув морды в торбы, стояли понуро и смирно, не шевеля даже хвостами. Минуты две пребывали сослуживцы на ступеньках подъезда, дрожа от предутренней зяби, пока, наконец, один из ямщиков не спросил, зевая и крестя бородатый рот:
— Поезд, что ли, пришел?
— Пришел, — сказал Ванечка. — До города Калинова полтинник.
— Сорок копеек положите, дорога не твердая, — быстро сказал извозчик и снял рваную шапку.
— Чудак человек! — воскликнул Филипп Степанович. — Тебе дают полтинник, а ты требуешь сорок. Это что же у вас, такса такая?
— Зачем такса, — обидчиво сказал извозчик и надел шапку, — пускай по таксе другие везут, а я прослышался, думал, вы четвертак говорите, а не полтинник.
— Ну, так вези за сорок, если так.
Извозчик снова снял шапку, помял ее в руках, подумал и решительно надел на самые уши.
— Пускай другие за сорок копеек везут, а я меньше, чем за четвертак, не повезу, — сказал он быстро.
— Экий ты какой упрямец, — сердито проговорил Филипп Степанович, некогда нам тут с тобой разговаривать, у нас дела есть, нам обследовать надо, то подавай ему полтинник, а то меньше, чем за четвертак, но соглашается.
— Пускай другие за четвертак возят, а я, как уговорились, меньше, чем за полтинник, не повезу.
— Да ты что, издеваешься над нами, что ли, или же пьян? — закричал, окончательно выходя из терпения, Филипп Степанович. — То тебе четвертак подавай, то полтинник, сам не знаешь, чего хочешь, пьяница.
— Нешто от пьянства так заговоришься. Вот завтра, как выпустят сорокаградусную, тады — да, а теперь, как есть, чверезый — говорю: четвертак, а думаю про полтинник, — сказал извозчик, снова снимая шапку, очень они похожи на выговор, четвертак и полтинник.
— Так, значит, везешь ты нас все-таки или не везешь за сорок копеек? заорал Филипп Степанович осиплым голосом на всю площадь.
— Не повезу, — равнодушно ответил извозчик и поворотился спиной, пускай другие возят.
— Тьфу! — сказал Филипп Степанович и в самом деле плюнул от злости.
Тут молодой извозчик в сибирской белой папахе, в нагольном полушубке, из-под мышек которого торчала рваная шерсть, лихо встрепенулся.
— Пожалуйте, свезу за тридцать копеек! — закричал он и взмахнул локтями.
Сослуживцы влезли в неладные, чересчур высокие сани, устланные внутри соломой, покрыли колени худым фартуком и поехали в город, оказавшийся ни дать ни взять таким самым, как все уездные города: десять старинных церквей, да две новые, да одна недостроенная, да пожарная каланча, да окруженная еще запертыми на пудовые запоры лабазами пустая базарная площадь, посредине которой стоял рябой мужик с коровой, приведенной бог знает откуда на продажу. Узнавши по дороге от седоков, что они советские служащие и приехали в город Калинов обследовать, извозчик привстал на облучке, прикрикнул на своего серого, как мышь, конька: «Ну-ка, ну!» — и с покушениями на шик подкатил к Дому крестьянина,