— О-о-ой, пала, попался-а… Опять попался! — выл он. — Так от тюряги, видно, мне никуда и не уйтить. Доля моя, пала, пропащая… — С Веньки Фомина катился слабосильный пот. В немощных грязных струях пота дрожала сенная труха, и, когда касалась губ, он слизывал грязную смесь и, забыв ее сплюнуть, глотал горечь, продолжая выть и при читать.
Hoги Сошнина слабели, свет серел, шевелился, плыл рыбьей слизью перед глазами. Его мутило от запаха Венькиного грязного пота, от дури назьма, от горькости сена, душило скипидарной остротой телячьей мочи или человечьей — разбойник Венька Фомин, жравший всякую всячину, вплоть до разведенного гуталина и пудры, давно сжег почки и ходил в прелых портках. Запахи не слабели, не рассасывались на холодном ветру, наоборот, все плотнее окружали Леонида, клубились над ним и в нем, поднимая из разложья груди поток рвоты.
…На дверях починковского медпункта висел древний амбарный замок. Воскресенье. Злодей и пострадавший постояли в обнимку перед дверью, прерывисто дыша, обреченно глядя на замок. Венька усадил Сошнина на крылечко, прислонил к стене, заботливо набросил на него свою, псиной пропахшую, телогрейку.
— Я чичас… чичас, чичас… Я ее, палу, с-под земли достану! С-под егеря выташшу, коли он на ей охотничат… Чичас, чичас…
Никто на фельдшерицу не охотился, она ни на кого не охотилась, в годах уже была, и, как положено равноправной женщине, в усладу использовала воскресный день — стирала, мыла, прибиралась. И в медпункте у нее был полный порядок, и лекарства необходимые были: йод, бинты, вата, даже спирту пузыречек не выпит. И сама фельдшерица чиста, обиходна, хоть заметку про нее пиши в газету. Хвалебную. Вот выздоровеет и напишет! — этот вялый проблеск юмора последний раз посетил в тот день всегда склонную к иронии, последнее время — самоиронии, творчески настроенную голову иль душу Сошнина.
Фельдшерица, сноровисто и ловко перевязывавшая Сошнина, мигом сняла с него склонность к легкому настроению, которым пострадавший пытался подавить в себе страх, слабо надеясь, что положение его не столь уж и опасно, чтоб впадать в панику.
— Ой, какая грязная рана! Пузырится… кровь пузырится… Плевра задета. Кто это вас? Неужто ты, недоносок?! — воззрилась фельдшерица на Веньку Фомина, измученно отдыхивающегося на пороге медпункта и «впритырку» — лагерник же! Штатный уже! — покуривающего в рукав. — Милиционера! При исполнении!.. Будет тебе, будет!.. — И помогла лечь Сошнину на топчан, прикрыла его, ознобно дрожащего, простынею, половичком и сверху своим давно из моды вышедшим болоньевым плащиком…
— Он че, милиционер?!
— А ты не знал! — держа руку поверх одежонок, чуть прихлопывая раненого, точно ребенка, со злой неприязнью сказала фельдшерица.
— Да откуль?
— Зять Чащиных, с Полевки.
— Ой, пала! — взвыл Венька. — Че его в Тугожилино-то принесло? Дуба даст… К стенке ж…
— Такому давно к стенке пора. Выдь на улку курить, часотошный.
Из хайловской больницы ответили — нет бензина, да и воскресенье, да и вообще в сельскую местность они не обязаны посылать машины «скорой помощи». «Надо, так везите больного на своем транспорте».
Хайловск говорил с сельским фельдшером надменным голосом столицы; Сошнин подтянул к себе телефон, позвонил на квартиру начальника райотдела, Алексея Демидовича Ахлюстина, попросил помочь бензином и приказать «скорой» доставить его в областную больницу.
— Рана опасная, Леня?
— Кажется, опасная, Алексей Демидович.
— Всех на ноги подыму!
Ахлюстин примчался на машине «скорой помощи» и, увидев Веньку Фомина, затрясся от гнева:
— Сморчок ты, сморчок! Пакость ты, пакость! Зачем же ты на свет-то явился? Изводить полноценный народ! Ах, алкаши вы, алкаши, погубите вы державу…
Сошнина поместили в салоне машины на носилках. Фельдшерица накрыла раненого одеялом, принесенным из дома, села в головах его. В эту же машину намерились было втолкнуть и Веньку Фомина, чтоб сразу его сдать в СИЗО — областной следственный изолятор.
— Гражданин начальник! Гражданин начальник! — взмолился Венька Фомин, упираясь руками в раскрытую машину. — Додушит дорогой! Он может… Он почти без памяти…
— Говорю — мразь! Эко дрожит, пащенок, за свою жизненку. Ну, Леня! — отечески погладил по груди Сошнина Алексей Демидович. — Крепись, Леня. — И развел руками по-стариковски несуразно и картинно. Поняв это, набычился, отвернулся, избегая привычных философских изречений, — так они тут были неуместны.
Совсем уж было тронулись, как вдруг, разбрызгивая грязь, примчался на мотоцикле всадник в очках, в горбатом комбинезоне, на ходу, считай что, спрыгнул с мотоцикла, заскочил в машину «скорой помощи», причитая голосом Паши Силаковой:
— Леня! Леонид Викентьевич! Да что же это такое?! А-ах ты, пас-скуда! А-ах ты, вонявка!.. Да я тя!.. — бросилась она на Веньку Фомина, свалила злодея в грязь, села на него верхом и принялась волтузить.
Алексей Демидович едва отнял Веньку Фомина и, волоча его, смятого, грязью обляпанного, к сельсовету, махнул рукой — поезжайте, мол, поезжайте. Паша Силакова все налетала сзади и отвешивала Веньке Фомину пинкарей здоровенными сапогами. И с сапог или от зада волочимого злодея, будто в замедленном кино, летели ошметки грязи и назьма. Венька Фомин, как дитятя от родительского ремешка, пытался прикрыть зад ладонями.
— Да поезжайте же! — простонал Леонид.
Паша Силакова, пинающая Веньку Фомина, собственный стон и слова: «Да