перцем, от миски поднимается душистый пар; на блюде совсем крошечные маринованные корнишоны и еще фаршированные баклажаны.
Я увидела, что Матвей смотрит на меня, и мне стало стыдно, что я так хвастливо рассматривала стол; я, кажется, покраснела, но Матвей улыбался сейчас совсем по-другому, чем тогда у двери. Улыбка у него была ободряющей. Он тоже только на секундочку посмотрел на стол и так же на секундочку прикрыл глаза, как будто бы кивнул мне. Он совсем сейчас не смеялся надо мной, а как будто благодарил, как будто понял, что это я для него…
Я была рада, что он не стал подкатывать к столу мамино кресло, как это почти всегда делали другие. Мама и сама прекрасно управлялась со своим креслом. Матвей не был чересчур приторно-вежливым, чего я тоже боялась.
И вообще все было чудесно. Мы говорили о музыке, и оказалось, что Матвей, так же как и мы с мамой, тоже очень любит Баха. К тому же он прекрасно разбирается в проигрывателях и в стереозвучании и посоветовал нам с мамой купить «Эстонию», которая звучит не хуже импортного стерео и прекрасно выявляет верхние ноты, так что даже скрипка звучит почти как в натуре.
Потом разговор коснулся Шостаковича, и я спросила, слышал ли он Четырнадцатую симфонию, и оказалось, что нет.
Он сказал:
– Давайте послушаем, если вы не возражаете.
Мама посмотрела на меня и спросила:
– А как же Моцарт?
Но я махнула рукой и побежала к шкафу доставать пластинку. Мы слушали Четырнадцатую. Это такая музыка, которая сразу отрезает тебя от всего, что ты чувствовал, думал. Как будто кто-то берет тебя, как щенка, за загривок и бросает с знакомой земли в черноту неба. Я не могу сказать, что мне все понятно в этой симфонии. Но чувство, что я оторвана от земли и меня носит где-то там в черноте, я испытывала каждый раз, когда слушала Четырнадцатую. И это было жутковато.
– Это великая музыка, – сказал Матвей, когда я сняла пластинку. – Да, это великая музыка. Шостакович сдвинул пределы жизни и смерти. Он услышал жизнь в смерти. Я чувствую, что меня уже нет, я превращаюсь в холодного болванчика, меня едят черви, но и они умирают, и через мои кости прорастают корни деревьев. Но и их срок кончится, и они засохнут. Мои останки вместе с останками корней размоют дожди, разнесет ветер, и от меня останутся лишь пылинки. Но пылинки эти не погибают, они носятся в космосе, они стремительно бегут в общем движении, и, может быть, одна пылинка, оставшаяся от меня, станет началом новой планеты…
Мама задумчиво посмотрела на Матвея.
– У вас свое понимание этой вещи. Вашему оптимизму можно позавидовать. Я в этой вещи чувствую прежде всего трагизм смерти. Она приходит по-разному. Иногда человек готовится к ней загодя и встречает ее окруженный толпой близких и провожаемый напутствием священника, как будто отплывает в дальний путь, а иногда она глупа и внезапна: шел по улице, и на тебя упал балкон. Иногда это избавление от мук, и она желанна, а иногда ужас невыносимого страха охватывает человека. И все же смерть всегда одинакова. Как ни крути, а это самая большая и самая трагическая тайна. И мы ничего не знаем о ней. Ровно столько же, сколько знали, когда грелись у костров и жили в пещерах.
– Дарья Георгиевна, а тайна рождения? Разве это не сильнее и не величественнее?
– Нет, конечно, нет! О рождении мы знаем куда больше, и не только знаем, скоро будем управлять рождением. Белок – в сущности, основа жизни – уже создается искусственно. Да мы не успеем оглянуться, как настанет время, и мы будем выращивать младенцев в пробирке, а бифштексы синтезировать из дыма. А вот тайна смерти… я не уверена, что человечеству вообще удастся открыть эту тайну. Развитие медицины, более обеспеченная жизнь – все это только оттяжка, жалкая оттяжка, и все равно жизнь человека будет проходить в вечном ужасе перед пропастью смерти.
– Я не ожидал встретить в вас такой пессимизм, Дарья Георгиевна…
– А я и не называю это пессимизмом. Вот животные вовсе не знают, что такое пессимизм, а страх смерти им знаком, это у них в крови, они с этим рождаются, они получают его по наследству от предков. То же и у человека. Конечно, у человека это несколько заглушается разумом, но только отчасти. А вообще я считаю, что страх смерти, увы, – это неизбежный компонент естественного гармоничного человека. Пожалуй, даже именно это – конечная неизбежность для всех и создала у человечества какие-то самые общие нравственные нормы, в частности – уважение к могилам предков. Помните у Пушкина:
Два чувства дивно близки нам -
В них обретает сердце пищу -
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века,
По воле бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его…
Я сидела, слушала маму и Матвея и думала вот о чем.
Я знаю, почему мама так говорит. Знаю. Потому что она прожила целую зиму в подвале, где через стенку, в соседнем подвале, лежали трупы сотрудников и друзей. Она знала этих людей, привыкла уважать их, восхищаться их знаниями. И вот день за днем – видеть это было невыносимо – люди худели и желтели, становились вялыми и безразличными. Однажды они не вставали со своих раскладушек или падали прямо среди дня за работой, и их невесомые трупы переносили в соседний подвал.
Я знаю, это засело в ней навсегда. В каждую клеточку мозга, в каждую капельку крови.
А Матвей этого не пережил. Он очень умный. Очень. Очень. Но он не пережил этого.
Я очень боялась за маму, когда видела по ее лицу, что к ней возвращается та, ленинградская зима.
Мы с мамой всегда все понимали друг про друга. Но вот это я понять не могла. Ну, то есть смерть.
Матвей собрался уходить. Мне ужасно хотелось побыть с ним наедине. Просто необходимо было кое-что ему показать. Мама как будто прочитала мои мысли и сказала мне:
– Тата, проводи, пожалуйста, гостя! Матвей, я давно хотела познакомиться с вами.
Мы пошли с Матвеем, и я ему сказала:
– Сейчас ты получишь новогодний подарок.
Матвей уже открыл рот, наверно хотел отказываться от подарка. Но я не дала ему слова сказать:
– Молчи, молчи, ты глупый, ты совсем глупый. Вижу, ты вообразил, что в универмаге в отделе сувениров я купила тебе деревянного орла или там выжженное на доске Ласточкино Гнездо, а ты, бедненький, потом не будешь знать, куда это выбросить или кому передарить. Нет, мой подарок не захламит твоей квартиры, это…
– О, я ни минуты не думал об универмаге. Твои подарки не могут быть родом из отдела сувениров. Это или вышитый бисером кисет или…
– Это – тайна!
Матвей застонал и схватился за голову.
– О боже, как я не догадался, конечно, тайна!
Я не обиделась, я привыкла к его иронии, мне нравилось, мне хотелось ее побеждать.
Я взяла его за руку, и мы побежали по нашей горбатой улочке вниз, к морю, к моей самой тайной тайне.
Мы спустились к морю. Хоть уже и вечерело, но солнце светило вовсю. Валуны у моря были покрыты льдистой коркой, и они как сумасшедшие сверкали на солнце. Как будто это чудовищно огромные алмазы. А на линии прибоя, на желтом песке, лежала кружевная полоска снега.
Мы оба замерли. Такое чудо не часто увидишь в наших теплых местах.
Я даже думала, что моя тайна померкнет перед этим чудом. Мы прошли по берегу, миновали лодочные гаражи, свернули за ресторан… И вот он, мой Замок, моя тайна. Перед нами высоченная трехметровая дверь, обитая длинными медными скобами. Мы входим в торжественный полумрак высокого пустого зала. Я