торжество для моего самолюбия! Напрасно я с видом скромности отговаривался, — все единогласно подтвердили решение Подполковника — и кровать отдана была мне, как наиболее покрытому ранами, — Никогда не засыпал я в таких приятных мечтах, с таким гордым удовольствием.
Зато следующее утро было самое неприятное для всех. — Это был день первой перевязки всех раненых. — Признаки этой перевязки решают судьбу раненого. — Если рана у него загноилась, — то он по всей вероятности вылечится, — если же в ране не будет материи, а окажется одно воспалительное состояние, то он может писать свое завещание. Мучения, которые я терпел при этой перевязке, превосходят всякое описание. Длинные и густые волосы, корпия и запекшаяся кровь, составили такую плотную массу, что Доктору невозможно было приступиться. Он велел меня выбрить. Цирюльник тотчас же приступил к этой работе — и все шло хорошо покуда он не добрался до ран, — но тут он необходимо должен был задевать бритвою за раны — и боль была нестерпимая; страдальческий пот выступал на лице крупными каплями. Как ни совестно было кричать при всех, — но я не выдерживал мученья и поминутно кричал и ругался. Наконец ужасная операция кончилась; Доктор промыл, осмотрел раны — и объявил мне, что они кажется не опасны. — Какое-то собственное чувство давно мне говорило то же, но, признаюсь, Докторское подтверждение чрезвычайно меня обрадовало. Я уже решительно стал считать себя в числе живых, — и тотчас же начал писать письма к матери и к знакомым, рассказывая им о моих подвигах с самою напыщенною скромностью.
В тот же день перевели всех раненых в Иезуитский клястер. Это было одно из знаменитейших заведений в Европе знаменитого этого братства. Оно имело 6 т. душ в Витебской губернии, — и чтоб сохранить все в целости от жадности Французов — они заплатили им миллион франков контрибуции, — и четыре месяца продовольствовали всю Главную квартиру Маршалов Удино и Сен Сира, — И нас приняли они с радушием и заботливостью. Более 300 Штаб- и Обер-офицеров размещены были по кельям и залам этого огромного здания — и отличный стол обнаруживал искусство поваров и гастрономические склонности этих братьев во Иисусе. — ГОСУДАРЬ ИМПЕРАТОР пожаловал нам тогда по рублю в день столовых всем раненым Офицерам — и мы разумеется ассигновали эту сумму нашим хозяевам, — но они с благородным бескорыстием отказались от платы — и целый месяц кормили нас даром, предоставив нам, пожалованные деньги на карманные расходы. — Сверх того дежурный Иезуит два раза в день посещал каждого из нас и спрашивал: не нуждаемся ли мы в чем-нибудь?
Я имел случай познакомиться с двумя из них несколько покороче. Один 60-ти летний Итальянец, — другой, — вообразите себе первоначальное наше удивление! — был Русский Дворянин и Костромской Помещик. — Воспитываясь у них, он так напитался духом братства, что решился остаться в нем. Сначала вид его производил на нас какое-то неприятное действие, но мало помалу мы свыклись с этим чувством и даже подружились с этим полу-ренегатом, потому что беспрестанные его попечения об нас были нам очень полезны и приятны. — Оба мои новые знакомца доставили мне по просьбе моей множество самых редких и любопытнейших книг, — и чтоб время страдальческого затворничества провести с пользою, я брал у них уроки Греческого и Польского языка. — Когда же состояние ран позволило уже выходить из Кляштера, то лучшее общество офицеров собиралось у Коменданта и Плац-Майора. Оба были из Ополчения. — 12-я дружина, первая ворвалась в Полоцк и за это Полковник её Николев был сделан Комендантом, а Майор Галченков — Плац-майором в новозавоеванном городе. Последний в особенности отличался истинно Русским гостеприимством и благородным радушием.
Вскоре получили мы известие радостное, восхитительное. Москва была свободна, — и Наполеон отступал!! — Сражение при Тарутине и Малоярославце достигнув до нас в самых преувеличенных видах, уверяли нас, что Французская Армия вконец разбита, и что нам останется только доколачивать бегущих. — Тогда-то мы вспомнили наши чувства, наши разговоры в Епифаньевской пустыне, где впервые узнали о взятии Москвы. Какое уныние, какая мрачная безнадежность овладели тогда нашими сердцами. Теперь же вдруг какой неожиданный переворот войны! Вся вооруженная Европа, предводимая первым Полководцем, вторгшаяся в Россию, как на верную и неизбежную добычу, бежит теперь, бросая пушки, обозы и тысячи пленных. — Невозможно описать нашей радости. — Это надобно было чувствовать, — и чувствовать в то время— единственное, священное! — Все мы как сумасшедшие бегали, смеялись, обнимали друг друга, — и только изредка сожалели, что наши старшие братья в Главной Армии победами своими мало оставили нам работы. — Мудрено ли, что при таком расположении духа, мы выздоравливали, как богатыри в сказках.
Сила молодости и здорового телосложения вскоре начали заживлять и мои раны самым быстрым образом. Менее нежели в месяц я уже мог везде прогуливаться, — и что ж? первым и беспрестанным желанием моим было поскорее отправиться в Армию. Все отговаривали, бранили, хотели даже насильно отправить в Псков (там жила моя мать), — но я сам бранился, храбрился и не слушался. Головные мои раны затянулись, — об остальных я очень мало беспокоился. Чего ж еще было думать? — Я хотел удивить всех. Через месяц явиться в Армию с полузалеченными ранами. — Одно небольшое обстоятельство задержало меня еще на неделю. Решившись непременно отправиться, я по Русскому обычаю, за два дня до назначенного мною срока к отъезду, пошел в баню, — и как уж третий месяц не пользовался этим высоким наслаждением, то и пустился париться с сильным чувством Русского молодечества, — Вдруг кто-то из товарищей с испуганным видом сказал мне; — что у меня по лицу кровь течет. — Голова моя разумеется была обвязана и часто обливаема холодною водою, — не смотря на это одна рана раскрылась, — и кровь пробив бандажи, текла по щекам. — Весь жар моей банной поэзии мгновенно простыл; холодная трусливость вступила в права животного самосохранения, — недавнее самохвальство превратилось в самую скромную рассудительность — и я спешил поскорее домой. Все дело кончилось однако одним почти страхом. Доктор побранил меня за то, что я без совета его пошел в баню, перевязал голову — и чрез неделю я уже опять требовал своего отправления в Армию. — Никому разумеется не нужно было удерживать меня, — и я по прекраснейшему зимнему пути полетел в свою Дружину.
В 1812 году переход от осени к зиме был удивительно скор. Еще 10 Октября смотрели мы из своей кельи в растворенное окно — и любовались теплым, прекрасным вечером и живописными берегами Двины, увенчанными батареями и оканчивающимися весьма прозаическим лесом и болотами. 18-го Октября Двина уже замерзла, поля покрылись снегом и Русская зима вступила в число вспомогательных сил нашей Армии. — С каким весельем летел я, чтоб поскорее догнать наш корпус! С каким восторгом (и тайною досадою, что меня тут не было), смотрел я на поля Чашник и Смольян, где еще недавно Витгенштейн побеждал третьего Французского Маршала (Виктора), ему противопоставленного. Снег прикрыл половину кровавых следов здешних битв, но зато оставшаяся на виду была еще разительнее, живописнее. — И здесь Ополчение оказало много опытов храбрости, — но уже более рассудительной, лучше направленной.
Чем ближе подъезжал я к нашему корпусу, тем известия об нем становились важнее. Казаки рассказывали мне, что сам Наполеон кажется попадется в руки Витгенштейна. У меня дух захватывало от нетерпения, чтоб поскорее поспеть к такой знаменитой развязке. 15-го Ноября достиг я до бивака нашего отряда. — Сколько радостных новостей ожидали меня? Знаменитые дни под Красным, давшие Кутузову наименование Смоленского, гремели во всех рассказах. Армия Наполеона была, как говорили, в щепки разбита, пушки все захвачены и остатки рассеянных полков гонимы к Березине, где их ждет окончательное поражение. — Погода способствовала вполне оружию Русских. Ранняя зима оказалась ненадежною; сделалась оттепель, — и все говорили, что это обстоятельство решительно погубит Наполеона, потому что река Березина, недавно еще ставшая, снова вскрылась. Наполеону непременно надобно было через нее отступать. В виду Армии Чичагова, ждавшей его на той стороне надобно было строить мосты. Сражаясь с Витгенштейном, ожидающим его с правой стороны и отделываясь от натисков Платова, свистящему ему в уши с затылка, надобно было переправляться через Березину. — Мы заранее торжествовали плен Наполеона. Событие показало нам, что мы не много ошиблись.
Когда я явился к Полковнику, то никто не хотел верить моему скорому выздоровлению. Когда же увидели бандажи, не снятые еще мною из предосторожности и для теплоты, то все меня бранили, — и говорили, что мое раннее прибытие — или хвастовство, или глупость. — Я не оправдывался, потому что сам не умел дать себе отчета в настоящей причине моей торопливости; теперь только я понимаю ее. — Это была просто — молодость, — и больше ничего.
Дружина наша, чрезвычайно уменьшившаяся даже и с прибылью из Госпиталей (200 человек из 800), была в арьергарде. Я несколько затруднялся в своем костюме, но Полковник позволил мне оставить его в том виде, как я приехал. Именно: у меня не было теплой шинели, (т. е. ни холодной, потому что взятую из Петербурга отдал я после Полоцкого сражения нашему батальонному Адъютанту, раненому пулею в живот;