Однако ж не звала его домой мать прежде. Сколько постановлений и решений разных об улучшении колхозной жизни печаталось, а она не звала, не хотела худа сыну.
Паром, или Митяев агрегат, как его с насмешкой звал тесть Ванышев, зацепленный быстрым течением, катился по Кынту к другому берегу. Навалившись на кормовое весло, глядел Митяй на деревеньку Никодимовку, бестолково раскиданную по осыпистому, крутому берегу, и тупое, гнетущее раздражение разрасталось в нем.
Раньше село размещалось в устье Разлюляихи, на приволье, в лугах, и называлось по-другому. Но появился высланный из Кынтовска расстрига-поп Никодимка и поперек миру срубил избушку на косогоре, отдельно от людей. А те не захотели, видать, в тоске и кручине оставлять батюшку, потянулись с домами один по одному на крутой, каменистый берег, где ни воды, ни травы — тощие кусты да бурьян колючий.
Пашни наверху, за деревней. С пашен тех иногда чуть больше семян собирают, а чаще и не жнут вовсе, скот осенью загоняют в хлеба эти, где колосок от колоска — не слышно голоска. Надо бы сеять там, где прежде сеяли, в устье Разлюляихи. Но давно уже на полях этих исполу косит траву ОРС сплавной конторы — пол-укоса берет себе, пол-укоса колхозу отдает.
Удобство! Ничего не делай и сено получай! За рекою, во второй и в третьей бригаде, от восхода до захода люди бьются, артельные ж прибыли все на одном уровне — нету их. Зато никодимовцы живут припеваючи. Железная дорога от Никодимовки в восьми верстах, а через пять станций город. Ванышиха на парниках работала до появления внучки, так понятия не имела сдавать первые огурцы в кладовую колхоза, — как свои, на рынок гнала. Поди учти, сколько в парниках зародышей и сколько пустоцвету! Вместо мамы Зинка теперь на парниках. Ее уж было отстранить хотели, но тесть Ванышев такую оскорбленность высказал, так грозился написать в верха, что махнули люди рукой, отступились.
Тесть Ванышев на людях держится рачителем артельного хозяйства, а дома насмехается надо всеми. В рассуждении такие подлые иной раз пустится, что морду ему набить хочется. «Нам бы, по нашим трудам да землям, при проклятом прошлом после Рождества уж зубы на полку класть пришлося. А нынче другой оборот! Нынче нам спашут, сборонят, яичко спекут, да и облупят…»
«И чем же ты лучше кулаков, которых твой покойный отец зорил?» — негодовал Митяй.
Шибко ему обидно было за колхозников из второй и третьей заречных бригад, которые батрачили на его тестя и на таких, как он, приспособивших себе колхоз. Митяй опасался, что не сдюжит и как-нибудь подпалит все хозяйство тестя, с разоренных кулацких дворов натасканное покойным его отцом, с рынка наторгованное, с колхоза высосанное самим тестем Ванышевым.
«Уеду! — стонал Митяй. — Оленку вот только жалко. А если забрать ее в ночное время? У азиатов досе невест похищают. В газетах читал. А тут ребятенок. Ее и искать-то не станут. Пошумит тесть для порядка, и все. Мать вон домой зовет. Она добрая у меня, трудовая. Любить Оленку будет. Внучка ж. Родной объявлю…»
— Э-эй, Митяй, уснул?
— Куда тя, лешева, несет? — раздались крики. Митяй очнулся и обнаружил, что переплыл уже Кынт, но паром остановился нe у сходней. Он подвел паром к сходням и, отстранившись, безучастно смотрел, как грузились на паром люди. Благодушные от выпивки и воскресенья, они привычно посмеивались над паромщиком.
— Об медведе все думаешь, Митрей?
— Штаны-то небось не отстирались ишшо-о-о?
— Другой раз Ванышева на медведя посылай. Загрызет.
— Зинку пошли за сапогами. Она ради добра свово тигры не испугается…
— Самое Ванышиху пошли — не промажешь!..
— Высчитал небось Ванышев с тебя за сапоги-то, Митрей?
— Он с него натуроплатой возьмет.
— Правда ли, Митяй, что Ванышев в мед сахару подмешивает для продажи?
— Скажет он, доложится…
Митяй не отзывался и сонно, равнодушно наблюдал, как переходили на паром женщины, мужики, старуха с девочкой, как заводили усталого коня с пустой телегой. Конь отмахивался от слепней, бил себя хвостом по вытертым холке и репице. Синица береговая села на спину коню, клюнула что-то раз-другой в шерсти и поспешила в камни, к гнездышку.
Паром отчалил. Привычно забурлила и зашумела вода под ним. Пассажиры забыли о Митяе. Мужики были выпившие, да и женщины иные тоже. Бабенка одна, телятница из третьей бригады, обутая в красные сапожки на меху, купленные с рук на Кынтовском базаре, все норовила плясать, чтобы сапоги такие роскошные показать и какая она отчаянная — пьяная — показать. Но пьяной она не была, усталой была, от жары и городской базарной суетни. Ногам ее тоже, видать, жарко и тесно в непривычной обуви. Но она упрямо притопывала:
Шатнувшись, ухватилась телятница за перила, вытаращила глаза и, закусив бледную, потную губу, стянула сапог.
— Гвоздь, может, в ем, а, мужики? Кто гвоздь загнет? — спрашивала она, засунув руку в сапог.
Мужики все рассказывали, перебивая друг друга, как торговали сегодня на городском базаре ранней овощью и ягодой, кто из них сколько чебурахнул, и сожалели, что добавить негде — в сельпо из-за сенокосной страды водку не завозят.
Телятница влезла в круг с красным сапогом. Один из мужиков, свежеподстриженный под бокс, хлопнул ее по заду и подморгнул: «Дотерпи ты до берегу! Там я те все ладом справлю…»
Мужики захохотали, а телятница, будто не поняв намека, снова запела: «Ох, мать моя, мать…» — и запритопывала одной ногой босою, другой в красном сапоге. Мужики начали подсвистывать, прихлопывать, отчего телятница так разошлась, что допела срамную частушку до конца.
Раскачало весельем паром, и шума воды не слышно сделалось. Лишь старушка богомольного вида с