Вышвырнул чек в водосток.
— И опять же дело не в деньгах, мне было приятно подарить тебе эти диски, но… как бы мне хотелось, чтобы ты просто поздоровалась со мной утром, когда я приехал, мне… мне бы так этого хотелось…
— Я поздоровалась.
Я дернул ее за рукав, чтобы она на меня посмотрела, поднял руку и вяло пошевелил пальцами, напомнив ей ее равнодушный жест. Вернее, ее равнодушие.
Она резко отдернула руку.
— Причем, это касается не только меня, — продолжал я, — с матерью ты ведешь себя также… Каждый раз, когда я звоню ей бог знает откуда и мне так важно, чтобы она… Но она говорит только о тебе. О твоем к ней отношении. О ваших ссорах. О том, что ты постоянно ее шантажируешь, одаривая вниманием только в обмен на наличные… Никак иначе…
Я остановился и опять придержал ее.
— Скажи мне. Что происходит? Что мы делаем не так? За что ты нас так? Я все понимаю… Переходный возраст, трудный период в жизни и все тому подобное, но это ведь ты… Ты, Матильда… Мне казалось, что ты умнее… Считал, что тебя это не коснется. Ты же у нас вроде смышленая девушка, а туда же, пополняешь статистику…
— Ну так ты ошибся.
— Вижу…
«Которую мне так трудно было приручить…» Почему, сидя утром над чашкой кофе, я подумал об этом в прошедшем времени? Только потому, что она потрудилась засунуть капсулу в кофеварку и нажать на зеленую кнопку?
Мда… Бред какой-то…
И все же…
Сколько ей тогда было? Лет семь, восемь от силы, она проиграла в финальном заезде… Как сейчас вижу: швыряет в канаву жокейскую шапочку, опускает голову и кидается ко мне. Уффф. С разбега прямо в живот. Да с такой силой! Мне пришлось даже за столб уцепиться, чтобы не упасть.
Потрясенный, одуревший, задыхающийся от волнения, не зная куда девать руки, я только распахнул пальто и укрыл ее полами, а она заливала мне рубашку слезами и соплями, прижимаясь что было сил.
Можно ли сказать, что я тогда впервые ее обнимал? Пожалуй, да.
В первый раз в жизни… Когда я говорю, что ей было лет восемь, наверняка ошибаюсь: с датами я не в ладах. Возможно, это было и позднее… Боже мой, сколько лет прошло!
Но тогда я все же держал ее в своих объятьях. Я закрыл ее всю целиком своим пальто и мы долго так простояли, хотя ноги у меня замерзли и ныли, а вскоре и вовсе оцепенели на этом чертовом нормандском ипподроме, но я защищал ее от всего мира и блаженно улыбался.
Позже, в машине, когда она свернулась калачиком на заднем сиденье:
— Слушай, а как его звали, этого твоего пони? Фисташкой?
Молчание.
— Шоколадка?
Мимо.
— А, вспомнил: Пончик!
— …
— Эй? И чего ты, скажи мне, ждала от паршивого глупого пони, которого к тому же зовут Пончиком?… А? Ну правда?! Он же вообще в первый и последний раз в жизни дошел до финала, твой жирный Пончик, поверь мне!
Я нес что попало. Лез из кожи вон и даже не был уверен в кличке. Кажется, того пони все-таки звали Арахисом. Неважно, она все равно отвернулась. Я поправил зеркальце, сжав зубы.
Мы встали ни свет ни заря. Я устал, продрог, у меня было полно работы, вечером я должен был быть в офисе, чтобы провести там не знаю какую по счету бессонную ночь. И вообще я всегда боялся лошадей. Даже маленьких. Больше всего — маленьких. Аяяяй… А тут еще эти чертовы пробки. Я мрачно размышлял, нервный, взвинченный, готовый взорваться, как вдруг:
— Иногда мне хотелось бы, чтобы моим отцом был ты… — вдруг обрушилось на меня.
Я ничего не ответил, боясь все испортить. Я не отец тебе, или я как отец тебе, или я лучше отца, или нет, ну то есть, я… Уфф… Мне казалось, что своим молчанием я выражу все это гораздо лучше.
Но сегодня… Когда наша жизнь так изменилась… так, что в стодесятиметровой квартире стало тяжело находиться, взрывоопасно. Сегодня, когда мы с Лоранс уже почти не занимаемся любовью, когда я теряю по иллюзии в день и по году жизни за день стройки, когда я говорю с малышкой Снупи, а она меня не слышит, и чтобы добиться ее внимания, я должен доставать свою кредитку, — сегодня я жалею, что не включил тогда «аварийки»… Я должен был сделать это, конечно, должен. Съехать на полосу для аварийной остановки — удачней не скажешь, — выскочить в ночь, распахнуть ее дверцу, вытащить из машины за ноги и крепко-накрепко сжать в объятьях.
И ведь мне ничего не стоило это сделать!
Ничего, ведь мне даже не нужно было бы ничего говорить… В общем именно так я представляю себе, как это могло бы произойти: без слов, но то, что надо. Потому что со словами, черт побери, со словами у меня всегда были проблемы. Никогда не отличался красноречием…
Никогда.
И вот теперь, когда мы вместе с ней идем мимо решеток Медицинского института, и я вижу, каким мрачным, напряженным и чуть ли не уродливым стало ее лицо из-за одного единственного вопроса, который я ей задал, чего обычно никогда не делаю, я думаю о том, что и теперь, судя по всему, мне лучше было бы промолчать.
Она шла впереди широким шагом, с опущенной головой.
— Авытаешлучшели? — донеслось до меня ее бормотание.
— Не понял? Она развернулась.
— А вы? Ты думаешь, лучше что ли? Она явно злилась.
— Ты думаешь, вы лучше? Да? Думаешь, лучше? Думаешь, с вами все не так банально?
— С кем это: с нами?
— С кем, с кем? Да с вами! С вами! С тобой и с мамой! К какой категории вас отнести? Насквозь прогнивших паршивых парочек, которые…
Молчание.
— Которые? — как дурак, переспросил я.
— Сам знаешь… — прошептала она.
Да, я знал. Поэтому мы и промолчали весь остаток пути.
Сейчас я завидовал ее наушникам, оставшись наедине со своим смятением.
С невнятными отголосками прошлого и этим дурацким, давно уже съеденным молью, плащом.
Наконец, мы дошли до улицы Севр, до громадного претенциозного магазина,[10] который одним своим видом действовал на меня угнетающе.
— Мне нужно выпить чашечку кофе перед боем, — взмолился я, сворачивая в кафе, — ты не против?
Досадливо поморщившись, она пошла за мной.
Я пил обжигающий кофе, она возилась со своим девайсом.
— Шарль.