обернулась.
Матильда вздохнула, на секунду закрыла глаза, снова вздохнула, вынула левый наушник и засунула мне его в правое ухо:
— Так и быть… Поставлю-ка тебе что-нибудь по возрасту, это тебя подбодрит…
И вот, среди шума нескончаемого потока машин, на другом конце короткого проводочка, соединяющего меня с таким далеким детством — несколько гитарных аккордов.
Несколько нот и безупречный, хрипловатый и слегка тягучий голос Леонарда Коэна.
— Ну как?
Я потряс головой, словно капризный мальчишка.
— Супер.
Она была довольна.
До весны было еще далеко, но солнце уже понемногу пригревало, лениво потягиваясь и скользя по куполу Пантеона. Моя-дочь-которая-была-мне-не-дочь-но-все-же-и-дочь-тоже взяла меня за руку, чтобы было удобнее слушать вместе, и мы шагали с ней по Парижу, самому прекрасному городу в мире, в чем я окончательно убедился, когда покинул его.
Мы шли по моему любимому кварталу, оставив за спиной Великих Людей, [5] — мы, двое простых, ничем не примечательных смертных, затерявшиеся в спокойной толпе парижского уикэнда. Умиротворенные, расслабленные, шагающие в одном ритме — ведь «он коснулся наших тел своей душой».[6]
— С ума сойти, — тряхнул я головой, — неужели это кто-то еще слушает?
— А как же…
— Мне кажется, я напевал ее на этой же улице лет тридцать назад… Видишь, там магазинчик…
Я кивнул головой в сторону «Дюбуа», художественного салона на улице Суффло.
— Если б ты знала, сколько часов я провел у этой витрины, пуская слюни… Мне хотелось купить здесь все. Все. Бумагу, кисти, тюбики Rembrandt… Однажды я даже видел, как оттуда выходил Жан Пруве. Ты представляешь, Жан Пруве! Так вот, в то время я уже наверняка ходил вразвалочку и мурлыкал, что «Иисус был моряком» и тому подобное, это точно… Пруве… подумать только…
— Кто это?
— Пруве? Гений. Не просто гений, он… Провидец… Мастер… Фантастический человек… Я тебе покажу, о нем столько всего написано… Но это потом… А что до нашего с тобой приятеля… Больше всего мне нравился его
— Нет.
— Господи! И чему вас только в школе учат? Я ей бредил, этой песней! Бредил! Кажется, даже кассету испортил, из-за того что без конца перематывал…
— И что же в ней было такого выдающегося?
— Уф, даже и не знаю… Надо бы послушать ее сейчас, насколько помню, она была про парня, который пишет одному своему старому другу… Тот когда-то увел у него жену, и он говорит ему, что, кажется, простил… Что-то там еще было про прядь волос и мне… да ведь я же ни к одной девушке подойти не смел, я был такой увалень, неловкий, несуразный, к тому же угрюмый, ну просто до слез, так вот мне эта история казалась супер, гиперсексуальной… В общем, словно бы для меня написанной…
Я смеялся.
— Я тебе больше скажу… Я тогда выпросил у отца его старенький Burberry, хотел его перекрасить в синий, но из этого ни черта не вышло. Цвет получился гнуснейший: мутно-зеленый. Прямо срань гусиная! Ты даже не представляешь…
Теперь смеялась она.
— Ты думаешь, это меня остановило? Как бы не так. Я напяливал его, поднимал воротник, хлястик по ветру, руки в рваные карманы и вперед…
Я изобразил ей шута горохового, которым был тогда. Питер Селлерс[8] в свои лучшие годы.
— … таинственный, неуловимый, широким шагом рассекая толпу, а главное — в упор не замечая якобы косившихся на меня людей, которым, впрочем, не было до меня никакого дела. Ха! Думаю, папаша Коэн в своем дзен-буддийском ашраме на Лысой горе очень бы позабавился, увидь он меня, уж можешь мне поверить!
— А что с ним стало?
— Ну-у… Вроде он еще не умер…
— Да нет — с плащом…
— А, плащ-то! Канул в Лету… Как и все остальное… Спроси вечером у Клер, может быть, она помнит.
— Ладно… Песню я тебе скачаю…
Я нахмурился.
— Эй, ты чего? Только, пожалуйста, не надо меня грузить! Твой Коэн не обеднеет.
— Ты же прекрасно знаешь, что дело не в деньгах… Все гораздо серьезнее…
— Стоп. Знаю. Все уши прожужжал. Если на свете не останется художников, не будет и нас и все такое.
— Вот именно. То есть мы будем, но наши души умрут. О, смотри, как кстати!
Мы оказались напротив «Жибера».[9]
— Заходи, куплю тебе его, мой прекрасный мутно-зеленый плащ…
Подойдя к кассе, я нахмурился. На стойке неизвестно откуда появилось еще три диска.
— Видишь ли! — она бессильно развела руками, — эти я тоже собиралась скачать…
Я заплатил, и она скользнула губами по моей щеке. По быстрому.
Мы вновь влились в людской поток бульвара Сен-Мишель.
— Матильда, — рискнул я.
— Yes.
— Можно один нескромный вопрос?
— Нет.
Мы прошли несколько метров, она натянула капюшон:
— Я тебя слушаю.
— Почему ты стала так ко мне относиться? Так…
Молчание.
— Как? — голос из-под капюшона.
— Ну не знаю… как-то уж слишком банально… слишком меркантильно, что ли… Достаю кредитку и удостаиваюсь знака внимания — нежного поцелуя… Хотя нежного, конечно, громко сказано… скорее, небрежного… Да… Хм, и сколько же он стоит, твой поцелуй?
Я открыл кошелек и проверил чек.
— Пятьдесят пять евро шестьдесят сантимов. Отлично…
Молчание.