отношениях с семьей, сколько цистерцианцы[69] помогли ему когда-то найти свое призвание. В юности он прочитал одну книгу. Помнит, как сейчас… Вот он, лихорадочно возбужденный, в своей комнатенке под самой крышей, в пригороде Парижа, в двух шагах от новой окружной, взахлеб читает «Дикие камни» Фернана Пуйона.[70]
И не может оторваться от записок этого гениального монаха, который месяц за месяцем и год за годом, терпя бесконечные невзгоды, борясь с сомнениями и гангреной, в бесплодной пустыне возводил свой потрясающий монастырь. Книга произвела на него такое сильное впечатление, что он просто запретил себе ее перечитывать. Чтобы, несмотря на все разочарования последующих лет, хоть какая-то частичка его осталась нетронутой…
Да, больше он к этому не вернется — печальная участь мастера Поля, Устав, которому подчинялись послушники, ужасная смерть мула, раздавленного ярмом, — все это кануло в прошлое, вот только первые строчки книги намертво врезались в память, он никогда их не забывал и порой повторял про себя, чтобы вновь ощутить шершавость охристого камня, приятную тяжесть инструмента в руке и тот восторг, что он испытал, когда ему было пятнадцать.
— …уже не колыхались складки одежд, застывших на наших изможденных телах, — пробубнил он еле слышно, опустив стекло, чтобы проветриться.
Проветриться… Что это еще за слово? А, Шарль? Почему бы не сказать просто — чтобы дышать?
Да, улыбнулся он, затягиваясь снова, именно. От вас, я смотрю, ничего не скроешь…
В это время он должен был бы дохнуть со скуки в каком-нибудь поместье дядюшки Скруджа,[71] выслушивая разглагольствования продавцов reinforced concrete,[72] а вместо этого щурил глаза, стараясь не пропустить нужный съезд с трассы.
Дышал полной грудью, проветривал свою тяжелую рясу и ехал к свету.
К своим невыполненным обетам, к своей простодушной юности с ее туманными надеждами, к тому немногому, что осталось от этого времени и все еще трепетало в нем.
По телу пробежала дрожь. Не стал доискиваться почему: от удовольствия, от холода или от внутреннего смятения, закрыл окно и принялся искать кафе, где все было бы настоящее: и кофе, и стойкий запах табака, и закопченные стены, и прогнозы на пятый заезд, и мат, и алкаши, и мрачный хозяин с большими усами.
***
Шарль мечтательно поднял голову и… не увидел ничего.
…но,
Как?
И что же? И почему только этому типу не отрубили голову?
Значит, сегодня монахов в Руайомоне нет.
Дом творчества.
И чайный салон.
Мда.
К счастью, сохранился клуатр.[73]
Прошелся по нему, заложив руки за спину, прислонился к колонне и долго разглядывал птичьи гнезда, примостившиеся в стрельчатых арках.
А вот и крылатые строители…
Место и время показались ему вполне подходящими для того, чтоб в последний раз опустился занавес.
Добрый вечер, добрый вечер, ласточки![74] Не довелось Нуну надеть свой замечательный костюм на их торжественное причастие.
Однажды он не пришел. Не пришел он ни на следующий день. Ни на следующей неделе.
Анук успокаивала их: наверное, у него какие-то дела. Размышляла: может, поехал навестить семью, родственников, кажется, он говорил мне что-то о сестре в Нормандии… И уговаривала себя: если бы у него что-то случилось, он бы мне сказал и… замолкала.
Замолкала и вставала по ночам, и допрашивала первую попавшуюся ей под руку бутылку, не знает ли та хоть что-нибудь о Нуну.
Ситуация была непростая. Они знали всё о Нуну с его накладными ресницами, о Бобино, о Тет-де-л'Ар, об Альгамбре[75] и прочих его мулен-ружах, но понятия не имели, как его фамилия и где он живет. Они ведь спрашивали его об этом, но… «Да где-то там…», и он неопределенно махал своими кольцами над крышами Парижа. Они не приставали. Рука опускалась, и «там» казалось таким далеким…
— Хотите знать, где я живу? В моих воспоминаниях… В давно исчезнувшем мире… Я рассказывал вам, как мы грели карандаши под лампою…
Мальчишки вздыхали: да, рассказывал тысячу раз. Про Андре Как Его Там с его розовой вишней и белой яблоней, про Великого мастера Йо-йо с ручными соловьями, про представления каждый вечер, а еще про этого русского, которому завязывали руки, и чтобы выпить водки, он откусывал горлышко у бутылки, и про хозяйку «Лестницы Иакова»,[76] запершую журналиста в угольном подвале, и про Милорда Хулигана и про настоящего «дворянина» Жанно Фламандца, который влезал на столы и, засовывая нос в бокалы с шампанским хорошеньких посетительниц, доставлял их своему пьянчуге- хозяину, и про тот вечер, когда Барбара вышла на сцену «Эклюза» и тебе пришлось потом восстанавливать макияж, потому что ты так плакал и…
Видя, что мы не очень-то во все это верим, Нуну обижался, и чтобы его утешить, мы упрашивали его изобразить нам Фреэль.[77] Он не сразу соглашался, но потом надувал щеки, стрелял у Анук сигарету, приклеивал ее к нижней губе, упирал руки в боки и орал хриплым голосом:
Вот уж они веселились, и любые Роллинг Стоунз могли отдыхать. Им и без них было отлично.
— Ну а когда я не живу воспоминаниями, я живу с вами, сами видите…
Хорошо, но
Анук порылась в архивах больницы, нашла медицинскую карту его матери, набрала телефонный номер, поделилась своим беспокойством с пресловутой сестрой, выслушала, что ей ответили, положила трубку и упала со стула.
Коллеги подняли ее, померили давление, сунули ей в рот кусочек сахара, который она тут же