мне.
Калина долго и жадно шарил глазами по своей земле. Верст за семь растянулся тот ключ, а до вершин Пятигорья и все пятнадцать наберется. Вот сколько у Калины земли! И в ширину почти две версты. Прямо помещик Калина, удельный князь…
Он, как одержимый, начал корчевать заросли орешника, таволги, валить деревья, расчищать место под будущие пашни. Через неделю его было не узнать: осунулся, похудел, руки в ссадинах, замочалилась сивая борода. И не только он, вся его семья — от мала до велика — воевала с тайгой. Лица почернели, глаза запали. Раскорчевали около трех десятин, включая сюда и полянки, решили пахать. Гурин предложил собраться для пахоты общиной в четыре семьи, с теми, кто имел по одному коню, чтобы четверкой коней поднимать целину.
— Нет, один буду пахать.
— Одумайся, Калина, — пытался урезонить мужика Ломакин. — Здесь все так пашут, в четыре коня. Загонишь кобылицу.
— Хе, а для ча у меня семья? Всех в пристяжку.
— Обалдел человек! Ну, гляди, тебе жить, — махнул рукой Гурин.
И Калина начал поднимать целину. Запряг в плуг кобылицу, в пристяжку поставил Марфу, Федьку, двух старших дочерей, сам взялся за плуг.
— Но-о, тронули!
Хрустнула под лемехом земля, отвалился жирный пласт. Кобыла согнулась от натуги, с храпом потянула плуг. Не жалея сил, тянули за бечевки и «пристяжные». И когда кто-то падал, Калина бросал рукоять плуга, поднимал уставшего:
— Ну, отдохнем. Встань-ка ты за плуг, а я за коня пороблю. Вспашем. Потом посеем. Сами по себе. Никому не должны. Долг — дело нудное, камнем висит на шее. Много хлеба намолотим. Заживем. Вона уже сколько вспахали!
За ключом пахал на четверке коней Гурин. И даже четыре коня с трудом тянули плуг. А здесь к обеду уже никто не мог подняться, вымотались.
— Ну, отдохнем — и за дело, — подбадривал Калина.
Но тут случилось самое страшное: кобылица вдруг мелко задрожала, подогнула колени и упала на пахоту, забила ногами и сдохла.
Сбежались мужики, те, что пахали с Гуриным, набросились на Калину:
— Коня загнал. Детей и женку в могилу вгонишь. Одумайся! Что теперь будешь делать?
Калина, будто оглушенный, молчал. Присев на корточки, гладил гриву павшей кобылы, затем поднялся, взял в руки мотыгу и начал мотыжить целину.
Он мотыжил с семьей свои десятины неделю, другую. Дело продвигалось медленно. Наконец Калина пошел просить помощи у Гурина.
— Слушай, сосед, ты отпахался, отсеялся, дай мне коня поборонить пашню. Охляли все мы, силов больше нет.
— Ладно, Козин. Давай-ка сходим к Ломакину, он, может, что присоветует.
Мужики отправились к Ломакину.
— Пришел, значит, — оглаживая окладистую бороду, сказал тот. — Ладно, человек ты нашенский, так и быть, вспашем и сбороним тебе пашни, но чтобы у меня больше не чудил. Здесь в одиночку можно только с бабой переспать.
Вспахали ему три десятины, сборонили — помогли мужики. Калина воспрял духом.
Безродный делал все иначе: тайгу не корчевал, пашен не пахал. Он нанял мужиков, чтобы они нарубили леса; плотники начали строить дом, не обычный крестьянский дом, а двухэтажный. Строила вся деревня, за исключением Гурина и Калины. Первый не пошел из-за принципа, чтобы не помогать мироеду. Второй был зол на Безродного. На пол и потолки привезли высушенные и выдержанные плахи из Ольги; везли оттуда же гвозди и стекло. Стройка шла споро. Безродный часто ходил на охоту, добывал для строителей изюбров, кабанов, кормил людей досыта, бахвалился:
— Это разве охота! Я в Сибири до сорока соболей за зиму добывал, а сорок соболей — это, по сибирским ценам, две тысячи золотом. Здесь за них можно взять и все десять тысяч. То-то. Прознал я, что и панты стоят бешеные деньги, пятьдесят рублей фунт, а каждый бык дает пантов фунтов десять. А мне убить зверя — дело плевое, комару в ухо попаду…
— Хороший мужик, держаться нам надо его, заработать дает, не обижает едомой, — гудел Розов.
— Знамо, хороший, но чую, есть в нем какая-то червоточина. Стелет мягко, как спаться будет, — сомневался Ломакин.
Но старшину не слушали. Безродный кормит, поит, платит хорошо, и ладно. Станет он купцом в этом краю, и того лучше, не надо ползать за каждой мелочью в Ольгу.
И вот через месяц среди разлапистых лип поднялся светлый дом Безродного. Не дом, а игрушка: ставни и наличники под краской, крыша крыта тесом, полы и потолки расписывали богомазы из города. Нарисовали разных амурчиков со стрелами, Христа, бредущего по облакам, какого-то отрешенного, с пустыми глазами, богородицу с младенцем на руках и разные веселые картинки.
Дом обнесли высоким плотным забором. Бабы добродетельному хозяину в огороде посадили картошку, разных овощей. Безродный нравился им. Добряк, весельчак, да и с виду красив и обходителен.
Потом было шумное новоселье. Пьяные мужики лезли целоваться с Безродным, тот смачно чмокался с мужиками, хлопал их по спинам, приговаривал:
— Жить нам и не тужить, мужики. Здесь все наше и все для нас, только надо скопом держаться.
— Верно, Егорыч, скопом!
— Здесь мы свое, мужицкое, царство откроем. Пейте, мужики, ешьте, не брезгуйте угощением. Чем богаты, тем и рады.
Столы ломились от еды. Работница Парасковья обносила всех спиртом, ханжой или брагой. Царский пир задавал Безродный.
Только Гурин и Козин не пришли на этот пир. И когда утром Гурин сказал мужикам: мол, что-то темнит Безродный, — на него набросились с кулаками. Не вступись Ломакин, избили бы Гурина.
4
Не захотел Терентий Маков селиться в деревне Суворово, а заложил свой хутор прямо на отведенной пашне: все рядом, быстрее дело пойдет. Суворовские мужики отговаривали: мол, зверье, хунхузы — не отрывайся от людей, — но Маков был упрям. Он наспех отрыл под сопкой землянку, поставил навес для коней, все это обнес шатким забором и начал готовить место для будущей пашни. Старательно корчевал кусты, любовно пересыпал землю в пальцах — теперь это была его земля. С Груней они раскорчевали за три недели одну десятину, было там еще несколько чистых полян, и Маков начал пахоту. Спарился с суворовским мужиком и на четверке коней сделал первую борозду. Домой пришел радостный, возбужденный, заговорил:
— Ну, дочка, живем. Век мыкался на чужой земле, теперь на своей заложил первую отметинку. Выдам я тебя за богатого и самого красивого парня.
— А Федька? Ты же слово дал его отцу.
— Федька! А что там Федька, сами поднимают землю мотыгами, пала их кобыла. Они нам не пара.
— Но ведь им надо бы помочь, дать после пахоты своих коней…
— Дурочка моя маленькая, кто же дает своих коней?
Груня смолчала. Она пекла блины отцу. Терентий, уплетая блины, рассуждал:
— Мы в богачи не будем рваться, но и в сторонке не останемся. Мне не пришлось хорошо пожить, так хоть тебе бы пожить в радости. Земля — пух. Урожай должен быть добрый. Будешь ты у меня ходить в