уши к спине, подскочил, словно на пружинах, и пустился наутек вдоль насыпи широкими стелющимися прыжками.
Пахло чебрецом, шалфеем и еще какими-то осенними травами. Над головой мерцали непостижимо далекие звезды, гигантская, через все небо, река Млечного Пути.
Часы разбились при падении. «Сколько же сейчас времени?» Макар Фаддеевич нашел ковш Большой Медведицы. Она висела почти вертикально, рукояткой книзу — часа три.
Давно не приходилось ему так вот смотреть в звездное небо и определять время по Большой Мед ведице. И сразу как наяву представилась холодная, сырая одиночная камера Николаевской тюрьмы, куда заточили его после забастовки на судоверфи. Первые две недели он не мог даже встать с прогнившего со ломенного тюфяка — во время ареста был жестоко избит жандармами. Они повредили ему легкие, в груди что-то сипело, и он долго харкал кровью.
Трижды жандармский ротмистр приходил в камеру и увещевал одуматься, не губить свою молодую жизнь, выдать остальных организаторов забастовки и перейти на службу в охранку. А у него даже не было сил поднять голову и плюнуть ротмистру в физиономию.
Как мечтал тогда Макар о свободе, о степи, о зеленых травах, о солнце — решетчатое окно глядело в мрачный серый забор, и солнце никогда не проникало в одиночку. Только маленький клочок неба был виден сквозь окно, и ясными ночами на нем вот так же сверкали звезды. В три часа там появлялась Боль шая Медведица, в четыре ее уже не было видно. А он не мог уснуть, с тоской смотрел на звезды и шептал горьковские стихи:
Ему было невыразимо тяжело и физически и душевно. Думалось, что все уже кончено, — в двадцать лет толстые заплесневевшие стены тюрьмы казались стенами склепа, но именно здесь, несмотря на то, что он чувствовал себя больным, обессилевшим, окрепла его вера в будущее.
Перестукиваясь с большевиком, заключенным в соседней одиночке, Репьев узнал, что тот приго ворен к смертной казни через повешение и отказался подать ходатайство о помиловании на высочайшее имя.
«Убийцу-царя молить не стану... Наша жертва не пропадет даром... Рабочий класс завоюет свободу... Победа близка, — выстукивал сосед. — Не падай духом, товарищ!»
И она пришла, эта победа, — пролетарская революция свершилась! Репьев был счастлив, что служит освобожденному пролетариату. Если на пути его вставали преграды, он повторял про себя, словно заповедь, слова неизвестного соседа по Николаевской тюрьме: «Не падай духом, товарищ!..» И думал, как бы быстрее преодолеть эту преграду.
Вот и сейчас он размышлял, долго ли придется лежать тут, в степи, чурбаном, в бездействии?.. В Губчека каждый человек на счету, а он выбыл из строя. Никитин рассердится и будет прав! Он уверен, что Репьев выполнил поручение и завтра сможет заняться фальшивомонетчиками. И вдруг такой промах!
А ведь во всем виноват он сам, только сам: не сумел выпрыгнуть, следовало прыгать вполоборота, лицом по ходу поезда.
Боль в ноге становилась нестерпимой: не только подняться, повернуться нет возможности. Надо было попросить Колю посильнее дернуть за пятку, может, все обошлось бы само собой.
От боли или, может быть, от озноба все тело трясло как в лихорадке. Ночи стали прохладными. Скоро осень. Сегодня уже двадцать третье августа. Двадцать третье!.. Выходит, позабыл о собственном дне рождения: двадцатого стукнуло тридцать лет!..
На вокзале Ермаков с Ковальчуком угодили в облаву и верный час простояли в замусоренном семечками и окурками зале ожидания, откуда чекисты выпускали пассажиров по одному после проверки документов и тщательного обыска, во время которого у Ковальчука отобрали полпуда муки.
— По какому праву?! — попытался было протестовать боцман.
— По приказу товарища Дзержинского, — холодно ответил чекист. — Не задерживайтесь, проходите... Следующий!..
— Разгрузили трюм! — проворчал Сима, когда они оказались на улице.
— Со спекуляцией борются, — примиряюще сказал Андрей. — Зачем ты волок муку?
Связав ремнем чемоданчик Ермакова и свой полегчавший мешок, Ковальчук перекинул ношу через плечо и, приноравливаясь к прихрамывающему товарищу, медленно пошел рядом.
В сравнении с Ермаковым Ковальчук казался гигантом. Все черты его лица были под стать могучей фигуре: широкие скулы, мясистый нос, большие губы, хитровато-добродушные круглые карие глаза, чуб курчавых каштановых волос.
Ермаков был ростом чуть выше среднего, поджарый и угловатый. Длинное лицо, тонкий нос с небольшой горбинкой и резко очерченными ноздрями, черные брови, тесно сдвинутые над серыми, широко поставленными глазами и выдающийся вперед подбородок говорили о крутом нраве.
— Отца моего видел? — спросил после недолгого молчания Андрей.
— Часто вижу, прыгает! Твой Роман Денисович все на маяке... Хороший старик!
— А наших из эскадры? Петра Лопухова, Ваню Рыбакова, Михаила Васюткина?
— Никого не видать на горизонте. Васюткина под Петроградом встречал, Рыбаков где-то у Перми погиб. Разметала революция моряков по сухопутью. Потерялись кто где.
— Моряки не потеряются, — раздраженно поправил Андрей.
— Так-то так, — смутился Ковальчук. — А тебя где это ковырнуло?
— Под Касторной...
— В кавалерии служил?
— Ив кавалерии пришлось.
— Поплавали, одним словом, — усмехнулся боцман.
— Поплавали, — подтвердил Андрей. — А ты как живешь? Работаешь-то где? Плаваешь?
— Как же, плаваю... на бочке в лимане! — Ковальчук помрачнел. — В дворниках я на телеграфе...
Сима рассказал, что воевал под Петроградом против Юденича («Лохань английскую мы там с одним дружком подбили, танком называется», — не преминул похвастать он), потом был пулеметчиком на броне поезде «Смерть капитализму». Под Перекопом продырявило осколком бок, думал, отдать концы и рас проститься с жизнью придется, да обошлось: живучи черноморцы! Год провалялся в Симферополе в гос питале, в мае уволили по чистой. Куда было податься? Махнул к старухе матери в Одессу. Хотел плавать— не вышло. Обида! Бил, бил буржуев и всяких интервентов, всякую шкуру барабанную, а торгаши и спе кулянты опять расплодились, словно тараканы в камбузе, к ногтю бы их всех!
Сима обрадовался возможности отвести душу со старым другом и говорил без умолку. За свою го ворливость он ведь и получил на «Смелом» прозвище «Пулемет».
Андрей, не любивший рассказывать о себе и жаловаться на превратности судьбы, предпочитал слушать и с волнением глядел по сторонам: вот она, родная Одесса!..
Когда миновали Портовую, дома сгорбились, тротуары сузились. Здесь, на окраине, обитали рабочие одесских заводов, портовые грузчики, извозчики, мелкие торговцы. Андрей знал на Молдаванке каждый переулок. Одним из них мальчишки всегда ходили к морю на рыбалку; за длинным желтым забором должна быть старая выемка, через которую можно пробраться в таинственные катакомбы, а в Дюковском саду они гуляли с Катей...
Друзья распростились у домика, где жили родители Ермакова, сговорившись обязательно на днях повидаться и выпить по чарочке.