призванию, а чтоб на сцене, на виду крутиться. Провалилась. И тут же экзаменаторов, народных артистов, оклеветала: дескать, они принимают только по знакомству и каких-то там своих, а она, видите ли, не своя, вот ей и отказали.
Палсаныч ерзает в кресле и что-то мучительно припоминает, отчего его моржовое лицо собирается в складки.
– Ну и вот, – продолжает Гаврилыч. – Втирается такая особа в семью, дружит с женой, детишек в школу провожает, с собачкой гуляет…
Палсаныч вздрагивает.
– Неужели волос-пискун? – соболезнует Гаврилыч. – Бывают такие чувствительные волоски. Нет, это у вас нервы, Палсаныч, нервишки пошаливают… Да, так вот. А потом начнет мужа заарканивать. А он рассолодеет от фимиама, от ручек, от ножек, которые перед ним в нужный момент мельтешат, – и готов.
– Что значит, это самое… готов? – тоскливо спрашивает Палсаныч.
– Взнуздан, оседлан, шоры на глазах, а вместо шпор – бес в ребро и пошел человек взлягивать на старости лет, – безжалостно объясняет Гаврилыч. – Та, о которой я говорю, вручила Мамышеву альбомчик со стихами своего изготовления. В вестибюле вручила, а он в парикмахерской их бросил, стреляный воробей, его на мякине не проведешь, он на классических образцах воспитан: «Куда, куда» и «Средь шумного бала». А тут нате-ка…
Гаврилыч достает из ящика, где хранятся кисточки и мыло, самодельный альбомчик с розовым бантом.
– Стихи с дальним прицелом, – предупреждает Гаврилыч. – В них так и сказано – я вся твоя, а коли откажешься – умру.
– И она, та самая, умерла? – почему-то с надеждой в голосе спрашивает Палсаныч.
– Идеализируете, – улыбается Гаврилыч. – Такие не умирают. С Мамышевым номер не прошел, за писателем гоняться стала. Ей все равно, что он пишет, ей интересно – сколько он за написанное получит. Сорвалось с писателем, кинулась за композитором. А теперь, говорят, какого-то деда завлекает. Дед, прошу прощенья, на моржа похож, но мастит, знаменит и тому подобное.
Палсаныч раскрывает наугад альбом и читает:
«Сердце горячее я отдаю тебе, мой дорогой.
Знаю, на сердце наступишь ты мне холодной ногой…»
Он заглядывает вниз на свои ноги – сорок пятый размер башмаков, и ему становится грустно и жаль себя.
– Гаврилыч, это самое… а как ее зовут, если не секрет… эту самую?
– Фамилии не знаю, врать не стану, – солидно говорит Гаврилыч. – Но вообще – Тата.
– Нет, моя-то… не Тата, – рассеянно бормочет Палсаныч и конфузится. – То есть мне про другую рассказывали.
Он встает с кресла, сует Гаврилычу бумажку в карман, тот кланяется с достоинством. Когда клиент уходит, Гаврилыч идет в вестибюль к швейцару.
– Как думаешь, открыл я ему глаза? Или надо было откровенно, в лоб?
– В лоб ни в коем случае, – авторитетно говорит швейцар. – Вмешиваться в личную жизнь не этично. Другие не вмешиваются, а нам что – больше всех нужно?
А в это время Палсаныч уже стоял в темной, пахнущей кошками чужой прихожей, переминался с ноги на ногу и, тиская в потных ладонях узкую женскую руку, взволнованно говорил, то и дело повторяя «это самое»:
– Тамарочка, что же это? Те же самые стихи, которые меня тогда растрогали, и почерк похож. Но будто какая-то Тата?
После небольшой паузы раздается спокойный ответ:
– Мерзавка.
– Кто мерзавка?
– Татка. Слушай, милый, я тебе открою всю душу. Год назад, когда я только молитвенно смотрела на тебя издали и даже не смела подойти к тебе, дивному, мощному, как олимпийский бог! (Палсаныч в темноте расправляет плечи и подтягивает брюшко), я посвятила тебе эти стихи. А Татка… – по странной случайности она моя соседка по квартире, – сперла их и преподнесла Мамышеву, которого, кстати сказать, я не перевариваю! Да разве может кто-нибудь, кроме тебя, существовать для твоей любящей, верной Тамары?
– Это самое… не м… м… могу без тебя! – трагически хрипит Палсаныч. – Будь что будет, объявлю жене… развожусь!.. – Вдруг он вспоминает что-то и деловито шепчет: – Только, деточка, когда бываешь у нас, с Джеком не гуляй, а то говорят, та особа тоже так делала, втираясь в доверие к жене. Правда, у тех пудель, а у нас доберман, разница огромная. И потом, я-то знаю, что ты от чистого сердца, но просто чтоб люди не проводили гнусных аналогий. И еще вопрос: Тата – это какое же имя? Татьяна или… это самое, Тамара, как у тебя?
– Ничего подобного. Та… Тара… Тарантулла. Через два Л, с ударением на У.
– Скажи пожалуйста, на У? И, значит, ловила мужа, все равно хоть старого, хоть урода, лишь бы знаменитого и с деньгами? И ни любви, ни искреннего чувства?… Бывают же такие… Тарантуллы, с ударением на У!
– Бывают, мой самый умный, самый красивый, самый юный на свете!
– Ух, вот оно! – упоенно восклицает Палсаныч. Он хочет сказать – искреннее, святое, чистое чувство, но ему, как всегда, от волнения не хватает слов и он шепчет только: – Вот оно… это самое!