до самого конца. На третий день легче ей стало, молчит, как будто успокоилась. Вот тут-то в четыре часа пополудни и пожаловал к нам господин Версилов.
И вот прямо скажу: понять не могу до сих пор, каким это образом тогда Оля, такая недоверчивая, с первого почти слова начала его слушать? Пуще всего обеих нас привлекло тогда, что был у него такой серьезный вид, строгий даже, говорит тихо, обстоятельно и все так вежливо, — куды вежливо, почтительно даже, — а меж тем никакого такого исканья в нем не видно: прямо видно, что пришел человек от чистого сердца. «Я, говорит, ваше объявление в газете прочел, вы, говорит, не так, сударыня, его написали, так что даже повредить себе тем самым можете». И стал он объяснять, признаться, не поняла я, про арифметику тут что-то, только Оля, смотрю, покраснела и вся словно оживилась, слушает, в разговор вступила так охотно (да и умный же человек, должно быть!), слышу, даже благодарит его. Расспросил ее про все так обстоятельно, и видно, что в Москве подолгу живал, и директрису гимназии, оказалось, лично знает. «Уроки я вам, говорит, найду непременно, потому что я со многими здесь знаком и многих влиятельных даже лиц просить могу, так что если даже пожелаете постоянного места, то и то можно иметь в виду… а покамест простите, говорит, меня за один прямой к вам вопрос: не могу ли я сейчас быть вам чем полезным? Не я вам, говорит, а вы мне, напротив, тем самым сделаете удовольствие, коли допустите пользу оказать вам какую ни есть. Пусть это будет, говорит, за вами долг, и как только получите место, то в самое короткое время можете со мной поквитаться. Я же, верьте чести моей, если б сам когда потом впал в такую же нужду, а вы, напротив, были бы всем обеспечены, — то прямо бы к вам пришел за малою помощью, жену бы и дочь мою прислал»… То есть не припомню я вам всех его слов, только я тут прослезилась, потому вижу, и у Оли вздрогнули от благодарности губки: «Если и принимаю, — отвечает она ему, — то потому, что доверяюсь честному и гуманному человеку, который бы мог быть моим отцом»… Прекрасно она тут так сказала ему, коротко и благородно: «гуманному, говорит, человеку». Он тотчас встал: «Непременно, непременно, говорит, доставлю вам уроки и место; с сего же дня займусь, потому что вы к тому совсем достаточный имеете аттестат»… А я и забыла сказать, что он с самого начала, как вошел, все ее документы из гимназии осмотрел, показала она ему, и сам ее в разных предметах экзаменовал… «Ведь он меня, маменька, — говорит мне потом Оля, — из предметов экзаменовал, и какой он, говорит, умный, в кои-то веки с таким развитым и образованным человеком поговоришь»… И вся-то она так и сияет. Деньги шестьдесят рублей на столе лежат: «Уберите, говорит, маменька: место получим, первым долгом как можно скорей отдадим, докажем, что мы честные, а что мы деликатные, то он уже видел это». Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда ли?» Я сначала не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а «гуманность» его, говорит, дорога. А деньги так даже лучше бы было нам и совсем не брать, маменька: коли уж он место обещался достать, то и того достаточно… хоть мы и нуждаемся». — «Ну, говорю, Оля, нужды-то наши таковы, что отказаться никак нельзя», — усмехнулась даже я. Ну, рада я про себя, только она мне через час и ввернула: «Вы, говорит, маменька, деньги-то подождите тратить», — решительно так сказала. «Что же?» — говорю. — «Так», — говорит, — оборвала и замолчала. На весь вечер примолкла; только ночью во втором часу просыпаюсь я, слышу, Оля ворочается на кровати: «Не спите, вы, маменька?» — «Нет, говорю, не сплю». — «Знаете, говорит, ведь он меня оскорбить хотел?» — «Что ты, что ты?» — говорю. — «Непременно, говорит, так: это подлый человек, не смейте, говорит, ни одной копейки его денег тратить». Я было стала ей говорить, всплакнула даже тут же на постели, — отвернулась она к стене: «Молчите, говорит, дайте мне спать!» Наутро смотрю на нее, ходит, на себя непохожа; и вот, верьте не верьте мне, перед судом божиим скажу: не в своем уме она тогда была! С самого того разу, как ее в этом подлом доме оскорбили, помутилось у ней сердце… и ум. Смотрю я на нее в то утро и сумневаюсь на нее; страшно мне; не буду, думаю, противоречить ей ни в одном слове. «Он, говорит, маменька, адреса-то своего так и не оставил». — «Грех тебе, говорю, Оля: сама его вчера слышала, сама потом хвалила, сама благодарными слезами заплакать готова была». Только я это сказала — взвизгнула она, топнула: «Подлых, говорит, вы чувств женщина, старого вы, говорит, воспитания на крепостном праве!»… И уж что тут не говорила, схватила шляпку, выбежала, я кричу ей вслед: что с ней, думаю, куда побежала? А она бегала в адресный стол, узнала, где господин Версилов живет, пришла: «Сегодня же, говорит, сейчас отнесу ему деньги и в лицо шваркну; он меня, говорит, оскорбить хотел, как Сафронов (это купец-то наш); только Сафронов оскорбил как грубый мужик, а этот как хитрый иезуит». А тут вдруг на беду и постучался этот вчерашний господин: «Слышу, говорят про Версилова, могу сообщить». Как услыхала она про Версилова, так на него и накинулась, в исступлении вся, говорит-говорит, смотрю я на нее и дивлюсь: ни с кем она, молчаливая такая, так не говорит, а тут еще с незнакомым совсем человеком? Щеки у ней разгорелись, глаза сверкают… А он-то как раз: «Совершенная, говорит, ваша правда, сударыня. Версилов, говорит, это точь-в-точь как генералы здешние, которых в газетах описывают; разоденется генерал во все ордена и пойдет по всем гувернанткам, что в газетах публикуются, и ходит и что надо находит; а коли не найдет чего надо, посидит, поговорит, наобещает с три короба и уйдет, — все-таки развлечение себе доставил». Расхохоталась даже Оля, только злобно так, а господин-то этот, смотрю, за руку ее берет, руку к сердцу притягивает: «Я, говорит, сударыня, и сам при собственном капитале состою, и всегда бы мог прекрасной девице предложить, но лучше, говорит, я прежде у ней только миленькую ручку поцелую…» — и тянет, вижу, целовать руку. Как вскочит она, но тут уж и я вместе с ней, прогнали мы его обе. Вот перед вечером выхватила у меня Оля деньги, побежала, приходит обратно: «Я, говорит, маменька, бесчестному человеку отмстила!» — «Ах, Оля, Оля, говорю, может, счастья своего мы лишились, благородного, благодетельного человека ты оскорбила!» Заплакала я с досады на нее, не вытерпела. Кричит она на меня: «Не хочу, кричит, не хочу! Будь он самый честный человек, и тогда его милостыни не хочу! Чтоб и жалел кто-нибудь меня, и того не хочу!» Легла я, и в мысли у меня ничего не было. Сколько я раз на этот гвоздь у вас в стене присматривалась, что от зеркала у вас остался, — невдомек мне, совсем невдомек, ни вчера, ни прежде, и не думала я этого не гадала вовсе, и от Оли не ожидала совсем. Сплю-то я обыкновенно крепко, храплю, кровь это у меня к голове приливает, а иной раз подступит к сердцу, закричу во сне, так что Оля уж ночью разбудит меня: «Что это вы, говорит, маменька, как крепко спите, и разбудить вас, когда надо, нельзя». — «Ой, говорю, Оля, крепко, ой крепко». Вот как я, надо быть, захрапела это вчера, так тут она выждала, и уж не опасаясь, и поднялась. Ремень-то этот от чемодана, длинный, все на виду торчал, весь месяц, еще утром вчера думала: «Прибрать его наконец, чтоб не валялся». А стул, должно быть, ногой потом отпихнула, а чтобы он не застучал, так юбку свою сбоку подложила. И должно быть, я долго-долго спустя, целый час али больше спустя, проснулась: «Оля! — зову, — Оля!» Сразу померещилось мне что-то, кличу ее. Али что не слышно мне дыханья ее с постели стало, али в темноте-то разглядела, пожалуй, что как будто кровать пуста, — только встала я вдруг, хвать рукой: нет никого на кровати, и подушка холодная. Так и упало у меня сердце, стою на месте как без чувств, ум помутился. «Вышла, думаю, она», — шагнула это я, ан у кровати, смотрю, в углу, у двери, как будто она сама и стоит. Я стою, молчу, гляжу на нее, а она из темноты точно тоже глядит на меня, не шелохнется… «Только зачем же, думаю, она на стул встала?» — «Оля, — шепчу я, робею сама, — Оля, слышишь ты?» Только вдруг как будто во мне все озарилось, шагнула я, кинула обе руки вперед, прямо на нее, обхватила, а она у меня в руках качается, хватаю, а она качается, понимаю я все и не хочу понимать… Хочу крикнуть, а крику-то нет… Ах, думаю! Упала на пол с размаха, тут и закричала…»
……………………………………….
— Васин, — сказал я наутро, часу уже в шестом, — если б не ваш Стебельков, не случилось бы, может, этого.
— Кто знает, наверно бы случилось. Тут нельзя так судить, тут и без того было готово… Правда, этот Стебельков иногда…
Он не договорил и очень неприятно поморщился. Часу в седьмом он опять уехал; он все хлопотал. Я остался наконец один-одинехонек. Уже рассвело. Голова у меня слегка кружилась. Мне мерещился Версилов: рассказ этой дамы выдвигал его совсем в другом свете. Чтоб удобнее обдумать, я прилег на постель Васина так, как был, одетый и в сапогах, на минутку, совсем без намерения спать — и вдруг заснул, даже не помню, как и случилось. Я проспал почти четыре часа; никто-то не разбудил меня.