из папье-маше. Я не понимаю, почему он на вас-то взъелся? Если вы действительно алкаш, как теперь принято выражаться, так вас надо лечить, а не поджигать.
Секретарь с горечью махнул рукой.
- Эх, барышня!.. Чего тебе принести? Чайку или кофе?
- Отпустите меня, дяденька, а? - как маленькая попросила Ива.
Он испуганно замахал руками.
- Да что ты, в своем ли ты уме? Как я могу тебя отпустить? Я тебя накормлю, а потом - на засов. И хорошо еще, коль не буду спать у тебя под дверью, как собака.
Он вышел, а через полчаса вернулся с подносом, на котором были хлеб, масло, сухарики и дымящая вкусным паром большая чашка кофе...
Конечно, следовало бы рассказать о том, как Ива провела этот беспокойный день. Но рассказывать не о чем. Ива с аппетитом позавтракала и уснула. А когда она открыла глаза, была уже ночь и в узкое окно смотрел молодой внимательный месяц. Он-то, без сомнения, сразу же разгадал первую мысль, которая не пришла, а со всех ног прибежала к Иве в чердачную каморку: 'Удрать!' Но как?
Дверь была закрыта на засов, это она разглядела в щелку. Кроме того, было вполне вероятно, что секретарь действительно спит на полу.
Ива зажгла лампочку, свисавшую с потолка на шнуре, и огляделась: проходить сквозь стены удавалось до сих пор только одному молодому симпатичному немцу в фильме 'Человек проходит сквозь стену'. Оставались потолок, до которого без лестницы невозможно добраться, и пол. Ива задумалась: пол был дощатый, и между досками щели. Увы! Для того чтобы проскользнуть через самую широкую из них, Иве надо было превратиться в собственную тень. Что делать? Она посмотрела на гладильную доску, которую Лука Порфирьевич приставил к стене. И доска ответила ей лохматым отзывчивым взглядом. 'А ведь она-то, пожалуй, пролезет в щель, подумала Ива. - Если с края оборвать войлок'. Она сделала это, извинившись, все-таки доска изрядно пострадала. А потом, просунув ее в щель узким концом, прыгнула на широкий. Половица крякнула, но поддалась: очевидно, была прибита непрочно.
Уж не знаю, сколько раз пришлось Иве повторить свое гимнастическое упражнение, - кстати, в школе она занималась легкой атлетикой и даже с успехом участвовала в состязаниях. Но четыре половицы были отодраны, и под ними открылась Неизвестность, темная и полосатая. Надо полагать, что Лука Порфирьевич, прикончив вторую бутылку, очень крепко спал под дверью, потому что его разбудил бы грохот, с которым, прыгнув в Неизвестность, Ива проломила потолок и приземлилась в комнате, расположенной под каморкой.
Испуганная, с исцарапанным лицом, она немного посидела на полу, прислушиваясь: нет, все тихо! Вслед за ней сквозь пролом пробрался, тоже немного поцарапавшись, слабый свет лампочки, которую она не погасила.
По-видимому, она попала в библиотеку: золоченые корешки старинных книг смутно виднелись за стеклами массивного шкафа. Две двери были широко открыты: одна в соседнюю комнату, другая в коридор. Ива выбрала вторую - в первой темнота была страшнее. Длинный коридор привел к двери, и Ива осторожно приоткрыла ее. Это была спальня. За прозрачными занавесками, в глубокой нише лежал какой-то старик, а над ним висел шар, чем-то похожий на глобус. Неясные очертания материков, морей, океанов проступали на глобусе, озаренные изнутри золотистым светом.
Старость, как известно, бывает разная: достойная и недостойная, спокойная и беспокойная. Это была грозная, безнадежная старость из тех, что с каждым вздохом приближают к смерти.
Случалось ли тебе, читатель, видеть когда-нибудь трагическую маску античного театра: скорбно изогнутый рот полуоткрыт, голый лоб упрямо упирается в брови, каменные складки щек тяжело свисают по сторонам острого носа? Лицо старика напомнило Иве эту маску.
Окно было распахнуто настежь, за ним притаились свежие сумерки парка.
Бесшумно пройдя мимо спящего, Ива уже приближалась к окну, когда старик, кряхтя, вдруг повернулся на другой бок, и она поняла, что он видит ее. Она хотела выскочить в окно, но самый воздух стал таким плотным, вязким, свинцовым, что как она взглянула на старика, полуобернувшись, так и застыла в стремительном, но окаменевшем движении.
Между тем он, покряхтывая, неторопливо вставал с постели.
- Ах эта проказница, выдумщица, баловница, - сказал он, усмехнувшись.
И, похолодев от ужаса, Ива узнала голос Леона Спартаковича. Это был он, он - в длинной, обшитой кружевами рубашке, свисавшей с костлявых плеч до самого пола.
- Захотелось прогуляться?
Он помолчал. Лоб его страшно разгладился, глаза сузились. Он думал.
- Я выбрал тебя, надеясь, что ты поможешь мне победить мою старость. И если бы ты согласилась стать моей женой...
- Но ведь я ничего не обещала, - одними губами прошептала Ива.
- Ты подарила мне, а потом отняла надежду. Это преступление, а за преступление по моему приказу вливали в ухо яд и бросали под мельничные жернова. - Он снова усмехнулся. - Но я этого не сделаю. Дело в том, что ты очень похожа на женщину, которую я когда-то любил. Когда-то - это не очень давно, не больше полутысячелетия. Ты красива, у тебя своеобразный ум. Ты решительна и - эту черту я больше всего ценю в женщинах - беспечна. Но тебе еще многому надо научиться, и прежде всего - терпению. Я не задушу тебя. Я посажу тебя в землю - надо же тебе оправдать свое древесное имя. Ты подрастешь, и - кто знает - может быть, через пять-шесть лет мне удастся убедить тебя стать моей женой.
Он еще не договорил, когда память, похожая на маленькую старинную арфу, медленно отделилась от Ивы. Человеческие мысли, торопясь и даже прихрамывая от торопливости, отлетали, и последние слова, которые ей ещё удалось расслышать, были: 'Я с тобой, Чинук'. Это был виолончельный голос мамы.
Главное было - не волноваться. Но как раз это-то Васе и не удавалось. 'Одно дело - вернуть жизнь баскетболисту, превращенному в розовый туф, - думал он. - И совсем другое - вмешаться в жизнь природы. Деревцо, да еще молодое, задумывается, размышляет, грустит. Оно привыкло быть самим собой, а ведь это далеко не всегда удается даже человеку. Кто знает, может быть, Ива не захочет расстаться с миром природы, в котором, я уверен, она чувствует себя прекрасно. Она любит неожиданности, а уж большей неожиданности, чем та, которая случилась с ней, нельзя и придумать. И вообще... Может быть, я уже давно не волшебник? Всякое дело требует практики, а между тем нельзя же считать чудом, что в доме Луки Порфирьевича я приказал двери распахнуться - это в конце концов мелочь'.
Но что-то подсказывало ему, что Ива не откажется снова стать человеком хотя бы потому, что на иву можно смотреть не улыбаясь, а на Иву - с большой буквы - нельзя. 'Беда, конечно, в том, - думал Вася, - что я совершенно не умею объясняться в любви, а ведь недурно бы, хотя это и не принято в наше время!'
Кот навязывался стоять на стреме, как он грубо выразился, но Вася решительно отказался.
- Мы должны быть одни, - сказал он.
Иве стало смешно, что мать назвала ее именем, которым она подписывалась в семейной стенной газете. 'Значит, я вернусь', - еще успела подумать она, а потом маленькая арфа, которая была ее памятью, стала таять и таять. Она почувствовала, что руки стали ветвями, - они могли теперь подниматься, только когда начинался ветер. Но ничто не мешало ей оглядеться, и стало ясно, что ее посадили в запущенном парке, где было много кленов, берез, орешника, дикого шиповника, дикой малины. Сосна была только одна - флаговая, с могучими, изящно изогнутыми ветвями. Птицы пели, перекликались, заботились о птенцах - словом, чувствовали себя как дома. И это никому не казалось странным - они и были дома.
- А, новенькая, - сказал старый дятел. - Могу позволить себе представиться - Отто Карлович. Я германец и с трудом научилься говорить с русски птица. Но это не беда. У тебя молодой свежий кора, в которой еще не поселилься разный мошка, и мы можем познакомиться просто так, для удовольства. Какой- то сорока говориль, что ты был девочка, на который каждый улыбалься. Это правда? Еще она говориль, что тебя посадиль какой-то шарлятан, хотя ошень много шарлятан бесполезно живут на наша планета. Вот их и надо посадиль, а тебя снова сделать девочка и выдавать замуж...
Самое трудное, оказалось, пустить корни, но зато жизнь сразу стала гораздо интереснее, когда иве