языков в Петербурге, и стал часто бывать у нее.
'Кира любила поэзию, и я часто читал ей Верлена, Бодлера, Сологуба, Тютчева при свете несильной лампы, стоявшей рядом с креслом и освещавшей только книгу,- пишет он в своих воспоминаниях.- Наши отношения были чисто дружеские. Вероятно, они не остановились бы на этой границе. Но Гамсун научил нас думать, что завершенность - это падение, что счастье, героика -в стремлении к цели, но не в ее осуществлении. Пагубная поэзия незавершенности владела тогда мною, как и многими другими. Это настроение тогда было особенно сильным, ибо совсем недавно мой первый 'завершенный' роман оказался на песке'.
Верлен, Бодлер, 'свет несильной лампы', 'пагубная поэзия незавершенности' - все это черты, в которых я с любовью узнаю старшего брата. У него было свое, очень молодое и оставшееся на всю жизнь молодым отношение к изящному - гимназическое, псковское, сложившееся в спорах десятых годов, когда в жизни поколения небывалое до тех пор место занимало искусство.
'Однажды мы сидели, молчали и слушали Вагнера 'Тристана и Изольду' (сестра Киры, игравшая на рояле в соседней комнате, была первоклассной пианисткой). Стук в дверь - и в комнату вошел поручик Лалетин... Сначала молчали. Потом завязался разговор. Через несколько дней он должен был уезжать на фронт. Неужели уедет, так и не получив от Киры определенного ответа?'
Возможно, что этот разговор действительно происходил под звуки 'Тристана и Изольды',- впоследствии, в рассказе брата о его дуэли, эта подробность не упоминалась.
'Я был лишним и хотел проститься. Кира ни за что не отпускала меня. Она шутила, говорила, что будет ему писать, что не рождена для трагедии, что все решится, когда кончится война. Он ответил, что, если не получит ответа до отъезда, он 'перестреляет студентов, которые морочат ей голову дурацкими стихами'. Я попросил его быть сдержаннее, он ответил грубым ругательством и выскочил из комнаты. Кира смеялась'.
Нетрудно предположить, что поручик не читал Гамсуна и сомневался, что брат склонен к 'пагубной поэзии незавершенности'.
'На следующий день меня посетили его два приятеля и передали мне вызов на дуэль. Дуэль состоялась 12 апреля 1915 года.
Дистанция была 12 шагов. Каждый противник не делает более двух выстрелов. Порядок выстрелов - по жребию. Лесная поляна, на которой мы стояли, сняв верхнюю одежду, была залита солнцем. Это был первый по-настоящему весенний день. Снег местами уже стаял, и на прогалинах была видна прошлогодняя трава. Весенний воздух был свеж.
Мы написали записки: 'В смерти никого не винить' - и положили в свои карманы. Я вытащил первый и четвертый номер.
Передо мной в одной рубашке стоял высокий, широкоплечий, розовощекий молодой человек с правильными чертами лица, с узковатым подбородком. Он смотрел на меня вызывающе. Никакого желания стрелять в него у меня, конечно, не было. Но я ясно сознавал, что он убьет меня если не вторым, так третьим выстрелом. Как же лишить его этой возможности? Мой выстрел был первый. Я поднял пистолет и стал целиться в голову. В его глазах было презрение и ненависть, но правая опущенная рука слегка вздрогнула. Я перевел прицел на грудь, потом на живот. Чуть заметно живот втянулся. Правая рука опять вздрогнула. А что, если стрелять в щель между правой рукой и туловищем, почти под мышку? При отклонении в ту или другую сторону будут порваны или мышцы руки, или мышцы туловища, тогда стрелять правой рукой ему будет трудно.
Выстрел. Пуля прошла ниже, чем я целил, скользнув по ребрам. Противник мог стрелять правой рукой. Один из секундантов, студент-медик, наложил ему повязку, и он поднял пистолет. Выстрелы последовали один за другим. Первая просвистела над самым ухом. Второй я был легко ранен в правую кисть. Рана сильно кровоточила. Четвертый выстрел был сделан демонстративно в воздух. Мой противник уехал не прощаясь. Простреленная окровавленная манжета хранилась у меня долго - знак романтической глупости юных лет'.
Она хранится и доныне, и, читая воспоминания брата, я пользовался ею вместо закладки. Толстая крахмальная манжета с порыжевшими пятнами крови. Под надорванной петлей - маленькая круглая дырочка, след пули.
В статье 'Как мы пишем' Тынянов советовал не полагаться на историков, обрабатывающих материал, пересказывающих его: 'Не верьте, дойдите до границы документа, продырявьте его'.
Передо мной был немой, но продырявленный пулей документ. Самое присутствие его исправляло возможные неточности в рассказе о дуэли. Почему Лалетин стоял перед пистолетом, опустив правую руку? Ведь он мог поднять ее, локтем защищая сердце? Почему опущена подробность, о которой, помнится, рассказывал мне брат? Когда после выстрела запонка упала на траву, брат сделал шаг, поднял запонку и, сунув ее в карман, занял прежнее место. Не думаю, что он пожалел грошовую запонку. Скорее это было похоже на выплевывание косточек черешни, заставившее Сильвио отложить свой выстрел.
Трезвость, с которой он вглядывался в будущее, ощущалась в нем почти физически: он обдумывал, взвешивал - и рисковал. Обладая даром сознательного наслаждения жизнью, он всегда готов был поступиться этим даром для достижения цели. Так он выбирал факультет.
Юридический был отвергнут за блеск и легкость, хотя внешние черты как раз соответствовали этой легкости и этому блеску - уже и тогда он был прекрасным оратором.
Отец настаивал на Военно-медицинской академии - он был верен себе: 'Армия, армия!' Лев отказался, поссорившись с ним надолго, на годы... Он подал на биологическое отделение Петербургского университета, и это было одной из первых попыток угадать себя, впоследствии повторявшихся с неизменным успехом. Но от толстовского завета на гимназическом жетоне: 'Счастье в жизни, а жизнь в работе' - до выбора профессии было еще далеко. Преподавателем природоведения в средней школе он быть не собирался.
Случай всю жизнь шел за ним по пятам. Это был случай из случаев: его исключительность соблазнительна для романиста. Когда в 1915 году был объявлен первый студенческий призыв, полиция пыталась задержать студентов, собравшихся в актовом зале на общефакультетскую сходку. Брату удалось убежать. Городовые погнались за ним, он кинулся по коридору, опустился по лестнице и распахнул первую попавшуюся дверь.
Ассистент профессора Догеля сидел за столом и пил чай. Это был доцент А. В. Немилов. Не потеряв ни минуты, он накинул на Льва свой халат, усадил за микроскоп и спокойно вернулся к своему чаепитию. Дверь распахнулась... Вбежал пристав, за ним городовой.
- Виноват, господин профессор. Сюда забежал студент.
- В самом деле? Очень странно, но я его не заметил.
-- Разрешите обыскать помещение?
- Ради бога. Но уверяю вас, посторонних здесь нет.
'Немилов говорил очень спокойно, барабанил пальцами по столу,- пишет в своих воспоминаниях брат.- Я сидел спиной к приставу, боясь выдать себя частым дыханием. Пристав вышел, и слышно было, как он побежал наверх'.
Прошло полчаса, все стихло, брат хотел уйти, но Немилов не отпустил его. Закрыв лаборатории на ключ, он взял номерок и принес из раздевалки шинель.
'Мы еще долго сидели с ним. Он рассказывал поразившие меня факты о деятельности желез внутренней секреции и в заключение дал толстую книгу на немецком языке, посвященную этому вопросу.
- Вы читаете по-немецки?
- Плохо, к сожалению.
- Вот и учитесь по этой книге. Даю ее вам до осени. Мы вышли. Было около восьми часов вечера - мы провели в лаборатории почти весь день. Только перейдя Неву и убедившись, что все благополучно, Немилов ушел'.
Брат и раньше бывал на кафедре известного гистолога А. Г. Догеля. И все же после встречи с Немиловым начался новый отсчет времени. Не доцент Немилов, а сама биология, накинув на брата халат, усадила его на всю жизнь за лабораторный стол. Перед взглядом студента, счастливо избежавшего ареста,