С Борькой Алмазовым мы однажды собрались в кинематограф 'Модерн', и он пошел к отцу просить пять копеек - отец держал трактир в Петровском посаде. Потеряв терпение (я ждал Борьку на улице), я заглянул в трактир: половые в длинных грязных передниках, носившиеся между столами, пьяные крики, сизый воздух, острый запах дыма и постного масла ошеломили меня. На высоком стуле за прилавком сидел жирный, потный бородатый мужик с аккуратно расчесанной бородой. Опустив голову, Борька стоял в двух шагах от него. Это было так не похоже на уклад нашей семьи, что я не сразу понял, что Борька не смеет попросить у отца пять копеек. Он должен был стоять и ждать, не говоря ни слова. Наконец трактирщик шваркнул на прилавок пятак, Борька прошептал: 'Спасибо, папенька'- и выскочил вслед за мной из трактира.
Не помню, что мы смотрели,- кстати, гимназистам вскоре запретили ходить в кинематограф. Сперва была женщина-змея и куплеты, а потом какая-то драма. У меня из головы не выходил Борька, как будто стиснутый шумом и вонью трактира. Он сидел рядом со мной и не казался униженным или расстроенным. Неужели он уже забыл о том, как он стоял перед отцом, опустив голову, и молча ждал, пока тот швырнет пятак на прилавок?
Мне стало неинтересно с Борькой. Мы больше не ходили в кино.
Альфред Гирв, сын кузнеца, был одним из моих любимых товарищей. Прямодушный, немногословный, с румяным квадратным лицом и вьющимися светлыми волосами, он не любил отвлеченностей, мир был для него однозначен, а жизнь состояла из ритмически мерного марша, ведущего прямо к намеченной цели.
Я помню, как однажды, подражая старшим, мы вдвоем выпили бутылку красного вина и решили, что 'напились до положения риз',- конечно, это было уже не в первом классе. Неизвестно, что значило 'положение риз', но, если уж мы напились, очевидно, надо было шататься, хохотать, нести околесицу, петь и т. д. Мы закурили - это было противно - и отправились в пустынный Ботанический сад; на улице можно было нарезаться на учителя или надзирателя. Алька Гирв видел, что я притворяюсь, но терпел, хотя мне показалось, что он уже начинает сердиться.
Мы немного прошлись по верхней аллее, а потом спустились в овраг, в глубину сада, где лежала плита, на которой было написано, что этот сад основал директор Сергиевското реального училища Раевский. Я полез на плиту и, сделав два-три шага, упал, как и полагалось человеку, напившемуся 'до положения риз'. Алька обошел плиту твердым шагом, как на сокольской гимнастике, которой нас учил недавно появившийся в гимназии чех Коварж.
- Послушай, а может быть, хватит ломаться?- спросил он.
Не отвечая, я перешел на 'Крамбамбули':
Когда мне изменяет дева,
О том я вовсе не грущу.
В порыве яростного гнева
Я пробку в потолок пущу.
Когда мы пьем крамбамбули...
Крамбамбули, крамбамбули...
- Шут,- сказал Алька.
Я кинулся на него, но он закрутил мне руки за спину - он был вдвое сильнее меня. Мы подрались, а потом пошли мирно учить латынь; в третьей четверти Борода еще не опрашивал ни его, ни меня.
Зима состояла из повторяющихся дней и недель, и в течение учебного года класс почти не менялся. Но после каникул годовые часы, которыми измерялось время, как бы останавливались, и в первые осенние дни мы невольно находили заметные перемены друг в друге. У всех по-разному менялись голоса, выражение глаз, походка, движения. Неуловимые внутренние перемены возникали, скользили, скрывались, вновь возникали. К жизненному опыту летних каникул незаметно присоединялся весь опыт минувшего года.
Появлялись новички, но класс уменьшался. Переходили в недавно открывшееся коммерческое училище, переезжали в другие города. Я помню поразившую меня смерть Павлика Завадского, хорошенького, беленького, тихого, с голубыми глазами. На первой перекличке после утренней молитвы никто не отозвался, когда классный наставник назвал его фамилию. Я дружил с ним. После уроков я пошел к Завадским на Запсковье, и сестра Павлика, похожая на него, с удивившим и оскорбившим меня равнодушием сказала, что Павлик в три дня умер от какой-то неизвестной болезни.
Похвальный лист, с которым я перешел во второй класс, к сожалению, не сохранился. Это была награда второй степени. Но первая отличалась от второй только тем, что кроме похвального листа давали 'Князя Серебряного', которого я давно уже прочитал. В том году было трехсотлетие дома Романовых. На улицах жгли плошки со смолой, и похвальный лист был украшен сценами из истории этого дома. В одном углу красивый бородатый Минин обращался к народу, а рядом в панцире и шлеме стоял Пожарский, опершись о меч; в другом -молоденького, хорошенького Михаила Романова венчали на царство. Все цари были румяные, красивые, с добрыми лицами, и все ездили умирать в какую-то 'Бозу'. Об этом я узнал из учебника: почти под каждым портретом было написано: 'Почил в Бозе' тогда-то. Церковнославянское 'в Бозе', которую я долго считал каким-то священным городом на юге России, значило: 'в Боге'.
С этим великолепным листом, свернутым в толстую трубку, я вернулся домой и на дворе немного побросал его в воздух, чтобы доказать Борьке Петунину и другим ребятам, что нисколько не дорожу наградой и что мне вообще на нее наплевать. Но я бросал осторожно.
Дома никого не было, только отец. Я развернул перед ним похвальный лист, и он сказал, что отвезет его в Петербург показать деду и бабке. Я снисходительно согласился. Вообще, хотя я как бы презирал награду второй степени, все-таки это было приятно, что я ее получил, тем более что по арифметике мне с трудом удалось вытянуть на четверку. Пятерок совсем не было. Но это не имело значения, для награды второй степени нужно было только не нахватать троек. Потом я показал похвальный лист няньке, и она всплакнула, но неизвестно, от умиления или потому, что в последнее время стала здорово выпивать. Потом я положил лист на окно и стал читать 'Вокруг света'. Но время от времени я посматривал на него.
Все-таки это было здорово, что я его получил и что он такой раскрашенный, с царями! Возможно, что, вернувшись из Петербурга, отец закажет для него рамку, и он будет висеть между портретами родителей в столовой. На одном из этих портретов, несомненно, был изображен отец -стоило только посмотреть на его прекрасные черные усы и грудь, украшенную медалями, а про другой отец говорил, что художник сжульничал, взяв портрет императрицы Александры Федоровны и пририсовав серьги в ушах и высокий кружевной воротничок, который носила мама.
Нянька принесла мне стакан козьего молока и кусок хлеба. Мать считала, что коровье молоко не так полезно, как козье, потому что в нем чего-то не хватает, и мы купили козу Машку.
...В Пушкинском театре будет детский бал, и девочки в коротеньких легких платьях, с большими бантами над распущенными волосами будут посматривать на меня с интересом, потому что все, понятно, узнают, что я перешел с наградой. Будет жарко и весело, оркестр будет греметь с балкона, и, может быть, как в прошлом году, я увижу Марину Барсукову, и теперь я уже не буду стоять, весь потный и красный, и молчать, когда она вежливо заговорит со мной и когда, мелькая беленьким платьем и легко перебирая ножками, станет весело танцевать с этим толстым кадетом. Я буду отвечать ей свободно и, когда с балкона загремит вальс, стану перед ней вот так, слегка склонив голову, и это будет означать: 'Позвольте пригласить вас на вальс'. Кадет тоже подойдет, но она ответит ему: 'Извините, я занята'. И я положу руку на ее талию и поведу ее ловко, никого не толкая, плечи назад, держа голову прямо, и только один разочек украдкой взгляну на ее тоненькие, быстро перебирающие ножки.
Пришел Саша, я показал ему похвальный лист, но он только сказал равнодушно: 'Ишь ты!' - и скрылся в своем чулане. Мама отвела ему чулан под лестницей, потому что он увлекся химией, и в доме стало невозможно дышать. У него было три двойки 'в году' - по алгебре, геометрии и по немецкому. Немецкий он знал, но Елена Карловна разозлилась, когда он объяснился ей в любви и сделал в записке три грамматические ошибки.
Я посмотрел на подоконник: похвального листа не было хотя не прошло и пяти минут, как я показывал его Саше. Окно было открыто,- может быть, он скатился на землю? Я выбежал на двор - нет. Вернулся,