чуждо, как раз старый Magister musicae был человеком до мозга костей благочестивым. И коль скоро во многих религиях мы встречаем места о просветленных, преображенных, воссиявших, о тех, на кого снизошла благодать, то почему бы и нашему касталийскому благочестию не зацвести однажды такими же цветами? Поздно, мне пора уже спать, завтра я рано уезжаю. Надеюсь вскоре снова приехать к вам. Впрочем, позволь я доскажу тебе эту мою историю? Итак, после того как он сказал: «Ты утомляешь себя, Иозеф!» – мне наконец удалось преодолеть свое желание завязать беседу, и я не только умолк, но и отвратил волю мою от ложной цели – заставить заговорить этого молчальника, да еще извлечь для себя нечто из этой беседы. И с той самой минуты, как я отрекся от этого своего желания и предоставил все старцу, остальное устроилось как бы само собой. Потом ты можешь мои выражения заменить любыми другими, но сейчас выслушай меня, даже если тебе и кажется, что я не точен в выборе слов или путаю категории. Я просидел у старика час или полтора и не могу тебе сообщить, что именно совершалось в это время между нами, но ни единого слова сказано не было. Я только ощутил, что, когда мое сопротивление оказалось сломленным, он принял меня в свой покой и свой свет, его и меня окружила ясность и удивительная тишина. Сознательно я не прибегал в эти минуты к медитации, но походило это именно на особенно удавшуюся и осчастливливающую медитацию, темой которой была жизнь старого Магистра. Я созерцал или переживал его образ и весь его путь, начиная с тех времен, с того часа, когда он впервые повстречал меня, еще мальчика, и до нынешнего дня. То была жизнь, отмеченная трудом и самоотдачей, но свободная от принуждения, свободная от честолюбия и полная музыки. И развивалась она так, будто, став музыкантом и Магистром музыки, он избрал музыку как один из путей к высшей цели человека, к внутренней свободе, к чистоте, к совершенству, и с тех пор он ничего другого и не делал, а только предоставлял музыке все больше и больше пронизывать, очищать, пресуществлять себя – от искусных умных пальцев чембалиста и от его неимоверной музыкальной памяти вплоть до всех частей и органов тела и души, вплоть до пульса и дыхания, вплоть до сна и сновидений, и ныне он только символ или скорее некое проявление, некая персонификация музыки. Во всяком случае, я воспринимал то излучение, которое от него исходило, или те волны, которые, наподобие череды вдохов и выдохов, шли от него ко мне и от меня к нему, как музыку, как полностью лишившуюся материальности эзотерическую музыку, принимавшую каждого, кто вступал в магический круг как многоголосная песня принимает вновь вступающий голос. Верно, немузыканту эта благодать раскрылась бы в других подобиях, пожалуй, астроном увидел бы себя в образе луны, совершающей свой бег вокруг планеты, или филолог услыхал бы, как его окликают на всезначащем, магическом праязыке. Но хватит слов, я прощаюсь. Мне было хорошо, Карло».
Мы с особой обстоятельностью остановились на этой эпизоде, ибо Магистр музыки занимал в жизни и сердце Кнехта очень важное место; дополнительным поводом или соблазном явилось для нас то обстоятельство, что разговор Кнехта с Ферромонте сохранился в подлинной записи последнего, в одном из его писем. Изо всех свидетельств о «преображении» старого Магистра музыки это – самое раннее достоверное, позднее уже тема эта породила более чем достаточно всевозможных легенд и толков.
ДВА ПОЛЮСА
Годовая игра, до сих пор известная в нередко упоминаемая под названием «Китайский домик», вознаградила Кнехта и его друга за все их усилия и подтвердила, что Касталия и ее Коллегии сделали правильный выбор, призвав Кнехта на столь высокий пост. Вальдцелю, Селению Игры и элите вновь было дано испытать радость блистательного и вдохновенного празднества, более того, ежегодная Игра уже давно не была таким крупным событием, как в этот раз, когда столь молодой и вызывавший столь живые толки Магистр должен был впервые появиться перед многолюднейшим собранием и оправдать изложенные на него надежды и когда, сверх того, Вальдцелю необходимо было взять реванш за понесенные в прошлом году урон и поражение. На сей раз никто не был болен, и парадную церемонию возглавлял не подавленный заместитель, все явственней окружаемый ледяным недоброжелательством и недоверием элиты и добросовестно, но уныло поддерживаемый впавшими в нервозность должностными лицами. Безмолвный и недосягаемый, с головы до ног первосвященник, облаченная в белое с золотом главенствующая фигура на шахматной доске символов, Магистр являл свое и друга своего творение; излучая покой, мощь и достоинство, недоступный для обыденного обращения, появился он в праздничном зале, посреди множества предстоящих, ритуальными жестами открывал акт за актом своей Игры, изящно вычерчивал сверкающим золотым грифелем письмена за письменами на маленькой доске, перед которой стоял, и эти письмена, начертанные тайнописью Игры, мгновенно появлялись, во сто крат увеличенные, на громадной доске – задней стене зала. И тысячи голосов шепотом повторяли их по слогам, и глашатаи громко выкликали, а телеграф разносил по всей стране, и когда в конце первого акта он нарисовал на доске последнюю, подводящую итог формулу и, сохраняя изящную и внушительную осанку, дал предписания к медитации, когда он отложил наконец свой грифель и сел, тем самым наглядно продемонстрировав наилучшую позу для самопогружения, то не только в зале, не только в Селении Игры и во всей Касталии, но и за ее пределами, в любом краю Земли, приверженцы Игры стеклянных бус благоговейно присели для той же медитации и пребывали в неподвижности до того мгновения, когда в зале Магистр вновь поднялся с места. Все происходило так же, как бывало уже много раз, и все же было новым и волнующим. Абстрактный и по видимости изъятый из времени мир Игры был достаточно гибким, чтобы в сотнях нюансов находить соответствие духовному складу, голосу, темпераменту и почерку личности, личность же была достаточно выдающейся и разумной, чтобы не ставить собственные находки выше незыблемых внутренних законов Игры. Помощники и партнеры, вся элита повиновались, как вымуштрованные солдаты, и все-таки впечатление было таково, будто каждый из них, хотя бы он только отвешивал вместе со всеми поклоны или помогал задергивать занавес перед погруженным в медитацию Магистром, выполнял свою самостоятельную, рожденную собственным вдохновением Игру. Из толпы же, из огромной, наполнявшей зал и весь Вальдцель общины, из глубины тысяч душ, по следам Магистра совершавших фантастическое священное шествие через бесконечные духовные пространства Игры со всеми их измерениями, прозвучал основной аккорд празднества, глубокий и вибрирующий колокольный бас, который составляет для юных и наивных членов общины их лучшее и едва ли не единственное переживание на празднестве, но и у искушенных виртуозов, у критиков из элиты, у соучастников священнодействия, вплоть до самого Магистра, вызывает нечто вроде благоговейного трепета.
Это было высокое празднество, даже посланцы внешнего мира почувствовали и признали его величие, и не один новичок стал в те дни адептом Игры на всю жизнь. Тем более удивительно прозвучали слова Иозефа Кнехта, обращенные к его другу Тегуляриусу, когда он, по окончании десятидневных торжеств, подвел итог своим впечатлениям.
– Мы можем быть довольны, – сказал он. – Да, Игра и Касталия бесподобны, они почти подошли к совершенству. Беда разве в том, что они слишком хороши, слишком красивы; они настолько красивы, что их почти невозможно созерцать, не страшась за них. Не хочется думать о том, что они, как и все на свете, в свой час погибнут. Но думать об этом нужно.
Эти дошедшие до нас слова вплотную подводят биографа к самой щекотливой и таинственной части его задачи, той части, которую он охотно отложил бы еще на некоторое время, чтобы прежде в спокойствии и благодушии, каковые дозволены рассказчику ясных и однозначных событий, довести до конца свое повествование об успехах Кнехта, о его образцовом правлении и блистательной вершине его жизни. Однако нам казалось бы упущением, недостойным предмета нашего рассказа, если бы мы не обнаружили и не вскрыли раздвоенность и полярность в душе и жизни досточтимого Магистра уже на той стадии, когда они еще были незаметны для всех, кроме Тегуляриуса. Мы даже видим свой долг в том, чтобы уже сейчас отметить и подтвердить наличие этого раскола, вернее, непрестанно пульсирующей полярности в душе Кнехта, именно как самое характерное и примечательное в натуре этого высоко почитаемого человека. Конечно, для автора, который счел бы для себя возможным описать жизнь одного из касталийских Магистров только в духе благочестивого жития ad majorem gloriam Castaliae75, не представляло бы большого труда составить рассказ о магистерских годах Иозефа Кнехта (если опустить самые последние его минуты) в виде перечня прославляющих его заслуг и успехов, а также поведать о доблестном выполнении им своего долга. Пожелай летописец придерживаться только