истинные!
– Это мы с тобой, да и многие другие давно уже сделали, – спокойно ответил Дион. – Мы – верующие, ибо нами овладела вера, то есть власть Искупителя и его искупительной смерти. А те, другие, мифологи и теологи Зодиака, адепты древних учений, не подпали под эту власть, еще не подпали, и нам не дано принуждением привести их под эту власть. Разве ты не заметил, Иосиф, как тонко и умно умеет этот мифолог говорить и выстраивать свою игру подобия и какое он получает от этого удовольствие, как умиротворенно и гармонично живет, погрузившись в мудрость притч и символов своей мифологии? Видно, что этого человека не гнетет никакое тяжкое горе, он доволен, ему хорошо. А тому, кто доволен, нам нечего сказать. Чтобы человек взалкал спасения и веры в Спасителя, чтобы он утратил вкус к гармонии и мудрости своих понятий и отважился на великое дерзание веры в искупительное чудо, – для этого надобно, чтобы ему стало плохо, очень плохо, он должен пережить боль и разочарование, горечь и отчаяние, должен почувствовать, что стоит на краю пропасти. Нет, Иосиф, пусть же этот ученый язычник пребывает а своем благополучии, пусть упивается своей премудростью, своими мыслями и своим красноречием! Быть может, завтра или через год, а то и через десять лет он узнает горе, которое развеет в прах его искусство и его мудрость, быть может, убьют жену, которую он любит, или единственного сына, или его настигнут болезнь и нищета, и если мы тогда встретим его, мы примем в нем участие и поведаем ему, как мы попытались одолеть свое горе. И когда он спросит: Почему же вы не сказали мне этого вчера или десять лет назад?» – мы ответим: «Не знал ты тогда, что такое истинное горе».
Дион умолк, казалось, он над чем-то задумался. Затем, весь уйдя в воспоминания, добавил:
– Я и сам некогда немало поиграл с преданиями отцов и утешался ими, и когда я уже вступил на путь креста, богословствование часто доставляло мне радость, хотя, впрочем, и достаточно горя. Более всего меня занимало сотворение мира, ведь в конце трудов творения все должно было быть устроено наилучшим образом, ибо написано: «И увидел бог все, что он создал, и вот, хорошо весьма'82. На самом же деле хорошо и совершенно все было только одно мгновение, мгновение Рая, и уже в следующее мгновение в это совершенство вторглись вина и проклятие, ибо Адам вкусил от древа, от коего вкушать ему было запрещено. И вот были духовные учители, говорившие: бог, который сотворил мир и в нем Адама и Древо Познания, – не единый, не всевышний бог83, а лишь часть его, или подчиненный бог Демиург, а творение его нехорошо, оно не удалось ему и на целую эру проклято и предано злу, покуда Он сам, единый Бог-Дух, через сына своего не положил конец веку проклятия. И тогда, как учили они, да и я так полагал, началось отмирание Демиурга и его творения, и мир постепенно отмирает и увядает, покуда в новом веке не останется более творения, мироздания, плоти, греха и страстей, плотского зачатия, рождения и умирания, но возникнет мир совершенный, духовный и чистый, избавленный от проклятия Адама, избавленный от вечного проклятия и насилия страстей, зачатия, рождения и смерти. Вину же за недостатки этого мира мы скорее возлагали на Демиурга, чем на первого человека, мы находили, что Демиургу, будь он истинным богом, ничего не стоило бы создать Адама другим или же избавить его от искушения. Так, в итоге наших рассуждений, у нас появилось уже два бога – бог-творец и бог-отец, и мы даже смели судить и осуждать первого. Попадались среди нас и такие, что шли еще дальше и утверждали, что мир сотворен не богом, а дьяволом. Мы считали, что нашим умствованием помогаем Спасителю и грядущей эре Духа и лепили богов, миры и мировые судьбы, спорили и богословствовали, покуда я однажды не слег в лихорадке и не разболелся до смерти, но и в бреду я не расставался с Демиургом, должен был вести войны и проливать кровь; мои видения делались все страшней, а в ночь, когда жар дошел до предела, мне почудилось, что я должен убить свою мать, дабы изгладить свое собственное плотское рождение. Дьявол терзал меня в этих лихорадочных сновидениях как нельзя ужаснее. Однако я выздоровел и, к досаде своих прежних друзей, вернулся к жизни тупым и бесталанным молчальником, правда, быстро возвратившим себе телесную силу, но утратившим вкус к философствованию. Ибо в дни и ночи выздоровления, когда меня уже не мучили видения и я почти все время спал, я в каждый миг бодрствования беспрестанно ощущал рядом с собой Спасителя, ощущал силу, исходившую от него и входившую в меня, и когда я выздоровел, мне сделалось грустно оттого, что я уже не мог так ощущать его близость. Но вместо этого я испытал великое томление по этой близости, и вот открылось: стоило мне послушать прежние споры и диспуты, как я чувствовал, что это томление – тогда лучшее мое достояние – начинало исчезать и растекаться в мыслях и словах, как вода в песке. Вот так, мой друг, я и дошел до конца своего умствования и богословствования. С тех пор я принадлежу к простецам. И все же я не хотел бы быть помехой и отказывать в уважении тем, кто знает толк в философствовании и в мифологии, кто играет в те игры, в которые и я когда-то играл. Если уж мне самому когда-то пришлось признать, что Демиург и Бог-Дух, что творение и спасение в своем непостижимом единовременном и неразделимом бытии суть неразрешимая загадка, то мне следует признать и то, что я не в силах превратить философа в верующего. Не моя это обязанность.
Однажды после того, как кто-то на исповеди признался Диону в убийстве и прелюбодеянии, Дион сказал своему келейнику:
– Убийство и прелюбодеяние – это звучит очень страшно и громко, да и поистине это дурно, еще бы! Но я скажу тебе, Иосиф, в действительности миряне эти не настоящие грешники. Стоит мне вообразить себя одним из них, словно бы воплотиться в него, как они представляются мне совсем детьми. Они не добры, не благородны, они корыстны, похотливы, надменны, злобны, – все это верно, но на самом деле, если смотреть в корень, они невинны, невинны именно в том смысле, в каком невинны дети.
– И тем не менее, – заметил Иосиф, – ты сурово призываешь их к ответу и грозишь им всеми муками ада.
– Да, именно поэтому. Ведь они дети, и если в них заговорила совесть и они проходят исповедоваться, то они хотят, чтобы их принимали всерьез в всерьез же их отчитывали. Во всяком случае, я так думаю. Ты-то в свое время поступал иначе: ты не бранил, не карал, не накладывал епитимьи, но был с ними ласков и отпускал их с братским поцелуем. Не буду порицать тебя, нет, но я на это не способен.
– Да, – колеблясь сказал Иосиф, – но почему же тогда, когда ты выслушал мою исповедь, ты со мной обошелся не так, как с остальными, а молча поцеловал, ни слова не сказав в укор?
Дион Пугиль устремил на него свой проницательный взгляд.
– Разве то, что я сделал, было неправильно? – спросил он.
– Я не хочу сказать, что это было неправильно. Это было правильно, иначе исповедь не оказала бы на меня такого благотворного действия.
– Что ж, оставим это. Но я же наложил на тебя тогда строгую кару, хотя и не облек ее в слова. Я взял тебя с собой и обращался с тобой как со слугой, я вернул тебя к тем обязанностям, от которых ты хотел бежать.
И Дион отвернулся, он не любил долгих бесед. Но на сей раз Иосиф не отступал.
– Ты тогда уже знал, что я подчинюсь тебе, я это обещал тебе еще до исповеди, даже до того, как я понял, кто ты. Нет, скажи мне, ты действительно только потому так повел себя со мной?
Дион прошелся несколько раз взад и вперед, стал перед Иосифом, положил ему руку на плечо и сказал:
– Миряне – дети, сын мой. А святые – святые не приходят к нам исповедоваться. Но мы с тобой и подобные нам, аскеты, ищущие, отшельники, мы не дети и мы не невинны, проповедями нас не переделаешь. Мы, мы – истинные грешники, ибо знаем, мыслим, вкусили от Древа Познания, и не к лицу нам обращаться друг с другом, как с детьми, которых наказывают розгами и потом снова отпускают побегать. Мы же не убегаем после исповеди и покаяния в ребяческий мир, где празднуют праздники, занимаются делами, а время от времени убивают друг друга; для нас грех – не краткий и страшный сон, который можно отогнать от себя покаянием и жертвой, мы пребываем в нем постоянно, мы никогда не невинны, мы всегда греховны, мы пребываем в грехе и в огне нашей совести и мы знаем, что нашей великой вины нам никогда не искупить, разве что господь после смерти нашей смилуется над нами и примет нас в лоно свое. Вот почему, Иосиф, я не буду читать проповеди и определять епитимьи ни тебе, ни себе. Ведь мы имеем дело не с теми или иными проступками или злодеяниями, но неизменно с самой изначальной виной, поэтому один из нас может только заверить другого в понимании и братской любви, но не исцелять его карой. Разве ты не знал этого?
Иосиф тихо ответил:
– Да, это так. Я знал это.