необходимо было признать, что и тебе присущи эти дурные черты и инстинкты, а также верить, верить всей душой, что в человеке живет также дух и любовь, нечто, противоборствующее инстинктам и стремящееся их облагородить. Эти мысли изложены здесь, конечно, более ясно, сформулированы более четко, нежели способен был бы сделать Слуга. Скажем только: он был на пути к этим мыслям, его путь вел к ним и далее – через них.
Идя по этому пути, тоскуя по мысли, но живя более в мире чувственном, околдованный луной, ароматом цветка, соком корня, вкусом коры, выращивая целебные травы, приготовляя мази, подчиняясь погоде и явлениям атмосферы, он выработал в себе некоторые способности, в том числе такие, которыми мы, потомки, уже не обладаем и которых теперь даже вполовину не понимаем. Важнейшей из этих способностей, конечно, было заклинание дождя. Хотя были особые случаи, когда небо оставалось к нему жестоким и безжалостно издевалось над его усилиями. Слуга все же сотни раз вызывал дождь и почти каждый раз несколько иным способом. Правда, в церемонию жертвоприношений, в ритуал молитвенных шествий, заклинаний, в барабанную музыку он не осмеливался вносить никаких изменений или что-нибудь пропускать. Но ведь это была лишь официальная, открытая для всех часть его деятельности, ее служебная и жреческая показная сторона; и конечно, это было изумительное зрелище, внушавшее прекрасные, возвышенные чувства, когда вечером, после дневных жертвоприношений и процессий, небеса сдавались, горизонт покрывался тучами, ветер приносил запахи влаги и падали первые капли дождя. Но здесь-то и требовалось искусство заклинателя, надо было правильно выбрать день, а не стремиться напролом к недостижимому; приходилось умолять силы небесные, даже докучать им, но все это с чувством меры, выражая покорность их воле. И гораздо дороже, чем эти прекрасные, праздничные свидетельства успеха и милости богов, были ему другие переживания, о которых никто, кроме него, не знал, да и он воспринимал их с робостью и не столько своим разумом, сколько чувствами. Иногда бывали такие состояния погоды, такая напряженность воздуха и тепла, облачности и ветров, такие запахи воды, земли и пыли, такие угрозы или обещания, причуды и капризы демонов погоды, которые Слуга предчувствовал и ощущал всей своей кожей, волосами, всеми своими чувствами, и потому ничто не могло ни поразить, ни разочаровать его, он впитывал в себя погоду и носил ее в себе так глубоко, что уже был в силах повелевать тучами и ветром: конечно, не по своему произволу, не по своему усмотрению, а именно вследствие этого союза с природой и связанности с нею, которая совершенно стирала грань между ним и всем миром, между внутренним и внешним. В такие минуты он мог самозабвенно стоять на месте и слушать, самозабвенно замирать на корточках и не только чувствовать всеми порами тела каждое движение воздуха и облаков, но и управлять ими и воссоздавать их, подобно тому как мы можем пробудить в себе и воспроизвести хорошо знакомую музыкальную фразу. И тогда, стоило лишь ему задержать дыхание, как ветер или гром смолкали, стоило ему склонить голову или покачать ею, как начинал сыпать или прекращался град, стоило выразить улыбкой примирение борющихся сил в собственной душе, как наверху разглаживались складки облаков, обнажая прозрачную, чистую синеву. Порою, будучи в состоянии особенно ясной просветленности и душевного равновесия, он ощущал в себе погоду ближайших дней, предвидел ее точно и безошибочно, словно в крови у него была запечатлена вся партитура, по которой она должна разыграться. То были самые лучшие дни его жизни, в них были его награда, его блаженство.
Когда же эта сокровенная связь с внешним миром нарушалась, когда погода и весь мир становились чужды, непонятны, чреваты неожиданностями, тогда и в его душе рушился порядок и прерывались токи, тогда он чувствовал, что он – не подлинный заклинатель дождя, а работу свою и ответственность за погоду и урожай воспринимал как тяжкое бремя и обман. В такие дни он любил сидеть дома, слушался Аду и помогал ей, прилежно занимался домашними делами, мастерил детям инструменты и игрушки, возился с изготовлением снадобий, испытывал потребность в любви и желание как можно меньше отличаться от прочих людей, полностью подчиняться обычаям и нравам племени и даже выслушивал неприятные ему в другое время пересуды жены и соседок о жизни, самочувствии и поведении других людей. В счастливые дни его мало видели дома, он подолгу бродил под открытым небом, ловил рыбу, охотился, искал коренья, лежал в траве или забирался на дерево, вдыхал воздух, прислушивался, подражал голосам зверей, разжигал маленькие костры, чтобы сравнить клубы дыма с формой облаков на небе, пропитывал волосы и кожу туманом, дождем, воздухом, солнцем или лунным светом, попутно собирая, как это делал всю свою жизнь его предшественник и учитель Туру, такие предметы, в которых суть и внешняя форма, казалось, принадлежали к различным сферам, в которых мудрость или каприз природы слово приоткрывали свои правила игры и тайны созидания, предметы, в которых самое отдаленное сливалось воедино, к примеру, наросты на сучьях, похожие на лица людей и морды животных, отшлифованную водой гальку с узором, напоминающим разрез дерева, окаменелые фигурки давно исчезнувших животных, уродливые или сдвоенные косточки плодов, камни в форме почки или сердца. Он умел прочитать рисунок жилок на древесном листке, сетку линий на морщинистой шляпке сморчка, прозревая при этом нечто таинственное, одухотворенное, грядущее, возможное: магию знаков, предвестие чисел и письмен, претворение бесконечного, тысячеликого в простое – в систему и понятие. Ибо в нем были заложены все эти возможности постижения мира с помощью духа, возможности, пока еще безымянные, не получившие названия, но отнюдь не неосуществимые, не немыслимые, пока еще скрытые в зародыше, в почке, но свойственные ему, органически в нем растущие. И если бы мы могли перенестись еще на несколько тысячелетий назад, до того, как жил этот заклинатель дождя, времена которого кажутся нам теперь ранними и первобытными, мы бы и тогда – таково наше твердое убеждение –уже в первом человеке встретили бы дух, тот дух, что не имеет начала и извечно содержал в себе то, что он сумел создать в позднейшие времена.
Заклинателю стихий не было суждено увековечить хотя бы одно из своих предвидений и хотя бы приблизительно доказать его, да он навряд ли в этом нуждался. Он не изобрел ни письменности, ни геометрии, ни медицины, ни астрономии. Он остался безвестным звеном в цепи, но столь же необходимым, как всякое звено: он передал дальше то, что воспринял от предков, присовокупив к этому то, что приобрел и чего добился сам. Ибо и у него были ученики. Много лет он готовил двоих к должности заклинателя стихий, и из них один стал впоследствии его преемником.
Долгие годы он занимался своим ремеслом в полном одиночестве, и когда впервые – это было вскоре после тяжелого неурожая и голода – возле него появился юноша, начал ходить к нему, наблюдать за ним, оказывать ему всяческий почет и следовать за ним по пятам, один из тех, кого он позднее должен был сделать заклинателем дождя и учителем, у него странно, тоскливо дрогнуло сердце, ибо он вернулся памятью к самому глубокому переживанию своей юности и тут впервые испытал зрелое, суровое, одновременно теснящее грудь и живительное чувство: он понял, что юность миновала, что середина пути пройдена, цветок превратился в плод. И отнесся он к юноше, хотя сам ранее не считал этого возможным, точно так же, как в свое время отнесся к нему старый Туру, и эта неприступность, эта сдержанность, это выжидание получались сами собой, совершенно инстинктивно, а не были подражанием старому кудеснику, и вытекали они отнюдь не из тех нравственных или воспитательных соображений, что молодого человека-де надо долго испытывать, достаточно ли он серьезен, что никому нельзя облегчать путь к посвящению в тайну, но, напротив, следует сделать его как можно более тернистым и тому подобное. Нет, просто Слуга вел себя по отношению к своим ученикам так же, как любой начинающий стареть человек, привыкший к одиночеству, как любой ученый чудак вел бы себя по отношению к своим почитателям и последователям: застенчиво, робко, отстраняясь от них, боясь лишиться своего прекрасного одиночества и свободы, своих прогулок по лесной чаще, возможности без помех охотиться, бродить, собирать, что попадет под руку, мечтать, прислушиваться, хранить ревнивую привязанность ко всем привычкам и любимым занятиям, к своим тайнам и раздумьям. Он нисколько не поощрял робкого юношу, приближавшегося к нему с восторженным любопытством, отнюдь не помогал ему преодолеть робость, не подбадривал, не считал его появление радостью и наградой, признанием или дорогим для себя успехом: наконец, мол, мир направил к нему посланца, знак любви, кто-то добивается его внимания, кто-то предан и близок ему и, подобно ему, видит свое призвание в служении тайнам природы. Нет, вначале он воспринял это появление как досадную помеху, как посягательство на его права и привычки, как попытку лишить его независимости, которую он, как только сейчас в этом убедился, горячо любил; он противился этому вторжению, и не было предела изобретательности, с какой он старался перехитрить, спрятаться, замести следы, уклониться от встречи, ускользнуть. Но и тут повторилось то же, что в свое время произошло с Туру: долгое, молчаливое домогательство юноши мало-помалу размягчило eго сердце, постепенно подточило и ослабило его