золота), расчесывания, заплетания, расплетания. У Ксении был высокий, чистый лоб, правильные черты лица, пухлые губы, большие серые глаза, внимательно смотревшие на мир, очень цепко. Телосложения, как говорила бабушка, у нее пока не было, а только одно 'теловычитание'.
Семья Половинкиных эвакуировалась из Смоленска. Отец Ксении воевал на фронте рядовым солдатом, а они как добежали до этого райцентра, так и остановились — бежать дальше не было сил, к тому же их приютила одинокая женщина, у которой пустовал дом, взяла к себе на постой из жалости. Люди в те времена были добрее — общая беда делала их понятнее друг другу. В райцентре работало две школы. И в той, что была поближе к дому, стала преподавать русский язык и литературу бабушка Ксении по отцу, Татьяна Борисовна Половинкина, а мать Ксении, Валентина Александровна Половинкина, стала вести русский язык и литературу в той школе, что была подальше от дома. Работать в одной школе невестка и свекровь почему-то не считали возможным. В школах выдавали хлебные карточки, сухие пайки, подсолнечное масло — в общем, жизнь была сносная.
Если взять народ России с запада до Волги, то здесь из века в век жили очень бедно и голодно. Из века в век на этой территории правители успешно боролись со своим народом — вырезали его, морили голодом, гнули в бараний рог непосильной работой. Так что когда сейчас, в начале XXI века, случается, говорят: 'Что же это у нас такой народ смирный, народ-непротивленец?' — то профессор биохимии Ксения Алексеевна Половинкина отвечает:
— А это оттого, что народ наш никогда не щадили, ни в мирное, ни в военное время. Это оттого, что лучшие из лучших вырезаны много раз, или растерты в лагерную пыль, или прокатаны бутылкой, как тесто на лапшу. И удивляться надо не нашей покорности, а тому, что мы еще не сломлены до конца, тому, что, чуть только дунет ветер в наши паруса, возродится Россия мгновенно. В этом смысле на нас похожи немцы. Например, в 1920 году и Россия, и Германия были так разгромлены, так унижены, пребывали в такой нищете,[4] что многим со стороны казалось: подниматься этим странам сто лет. А что было на самом деле, все знают…
1930 года рождения Ксения Половинкина была далека от политики и тогда, осенью 1942 года, и позже — вплоть до прихода антисоветской власти, но тут-то ее бес и попутал, тут-то она и возомнила, тут- то и поддалась искушению настолько, что согласилась, чтобы ее записали в депутаты, как позже она смеялась, в «депутаны». Но до этого было еще ой-ой-ой сколько всякого разного, а пока она, двенадцатилетняя Ксения Половинкина, охраняла лежавшего в беспамятстве взрослого мужчину, на которого, впрочем, никто не покушался, кроме одной-единственной зеленой, с металлическим отблеском, наглой мухи, которая залетела сюда наверняка с помойки бывшего госпиталя. Муха была мерзкая, жужжала и норовила сесть на лицо Адама; став на колени, Ксения сначала отгоняла ее ладошкой, а потом нашла хорошую веточку боярышника с еще не облетевшими листьями, сломила ее, встала с колен и начала отгонять муху веточкой. Получалось хорошо, но гадкая муха никак не хотела улетать, и девочка отгоняла ее так упорно, так ответственно, как еще никогда прежде не делала ни одного дела. Всю жизнь она будет вспоминать эту зеленую, большую помоечную муху. Но, сколько муха ни старалась, Ксения так и не позволила ей ни разу сесть на недвижное тело Адама. Наконец муха сдалась и улетела, а Ксения даже заплакала от радости, что победила, выстояла!
Часа через два с половиной приехали на телеге Глафира Петровна, ее взрослая дочь Екатерина, по- домашнему Катька, и ее 'в подоле принесенный' сын Ванек. На рытье окопов Катька набралась такой силы, что одна выволокла Адама из оврага и потом, уже с помощью сидящей в телеге Глафиры Петровны, устроила его и там, уложила как следует на набитый соломой матрац.
— Хосподи, дак я ж яго бачила! — всплеснула руками красавица Глафира Петровна и закончила по- русски: — Славный мужчина, недавно я его сочетала законным браком… Из госпиталя и он и она, еще у них такой усатый начальник был… Хосподи! А как звать, убей Бог, не помню!
— Припомнишь! — уверенно сказала Катерина, садясь на козлы рядом с матерью. — Но-о! — хлопнула она вожжами по тощему крупу пегой кобылы, которую снарядил им председатель колхоза, как и Глафира, одноногий Федор Иванович.
Лошадь сдвинула телегу с места и не спеша поплелась проселком в сторону райцентра. Ванек и Ксения пошли сзади телеги — постеснялись влезть в нее рядом с голым Адамом. Вокруг лежали заросшие бурьяном поля, вдалеке, слева, блестела тонкой слюдяной полоской мелководная речка, в которой сейчас воробью по колено, а весной такое полноводье, такой клекот стремительно несущейся мутной воды, что бывали годы, когда поселок подтопляло, да так, что плавали по нему на плотах из бревен и досок, лодок-то здесь ни у кого не было. Зачем они здесь, лодки?
Когда наконец подъехали к дому Глафиры Петровны, невысокого роста, но очень крепкая Катерина сумела стащить Адама из телеги по соломенному матрацу, так, что ноги его свесились. Тогда она подлезла под него спиной и, обхватив его руками свою шею, взвалила Адама на себя и поволокла в дом, правда, ноги его слегка волочились по земле, но тут было не до тонкостей. Дом состоял из двух комнат: большой и маленькой, которые так и назывались. Большая была квадратная, метров шестнадцать, а маленькая — узкая, метров десять. Сначала Катерина положила Адама на чистый половичок в большой комнате. Тут подоспели Глафира Петровна и Ванек с Ксенией.
— Не пялься на него, блудня! — перехватив прицельный взгляд Катерины, рявкнула Глафира Петровна. — Воды лучше согрей! Чистое полотенце, и в воду чуток уксусу, в тазик, я его сама протру.
Согрели на керосинке воду, налили в таз, добавили уксусу, и, взяв из рук Катерины чистое полотенце, Глафира Петровна, усевшись на пол, тщательно, ловко обтерла Адама с головы до ног полотенцем, смоченным в теплой воде с уксусом.
Адам так и не приходил в сознание.
— Надо зеркальце к губам приставить! — горячо посоветовала Ксения.
— А чего приставлять! Он живой, только без сознания, — сказала Глафира Петровна, — даст Бог, выходим!
VII
Штурмовой батальон морской пехоты преодолел на своих уникальных «плавсредствах» две трети пути, отделявшего его от вражеских позиций, от пирса Северной бухты.
Враг был спокоен — Северная бухта Севастополя, с ее глубиной в тридцать-сорок метров, считалась непреодолимой преградой. Случилось так, что все немецкие корабли и даже сторожевые катера накануне были выведены в открытое море, чтобы не помешать возможной перегруппировке сил противника.
Часовые на пирсе, борясь с дремотой, поглядывали поверх затянутой туманом бухты в сторону Мекензиевых гор, откуда, хоть и приглушенные, но все-таки доносились звуки ожесточенного боя и даже иногда виднелись сквозь туман едва заметные глазу всполохи огня.
Как это бывает перед самым рассветом, туман лег еще плотней, прижался к воде, казалось, из последних сил, понимая, словно живое существо, что еще немного, и его разрежут на куски и поглотят лучи восходящего солнца, пока еще пробивавшегося далеко на востоке лишь слабым пятнышком, правда, все расширяющимся с каждой минутой и розовеющим на глазах.
Прошли еще метров сто пятьдесят, наиболее зоркие из бойцов стали различать зыбкие контуры пакгаузов.
— К атаке приготовиться! — шепотом скомандовал Батя, и его слабый голос, как костяшки домино, упал и налево и направо — от одного человека к другому.
В это время на пирсе раздались мерные клацающие удары кованых сапог — караул заступал на смену.
— Zwo, drei, vier![5]
— Links![6]
— Стой!
— Пост сдал!
— Пост принял! — звучала отрывистая немецкая речь.