павшего на поле брани во имя Христа Спаса!
И предо мной расступились, образуя дорожку, будто тонкую березовую просеку, сквозь которую пробивается белый солнечный свет. Далеко впереди я увидел родителей моих, отца и матушку, безвременно угасших более десяти лет тому назад и не успевших порадоваться моей ратной славе при жизни. Теперь я видел их радостные лица и понимал, что они все обо мне знают, не стыдятся своего сына, хотя он и многогрешен по сластолюбию своему. Знать, ратное мое мужество перетянуло чашу весов в мою пользу…
И я уже почти у самых врат очутился, когда оттуда вдруг выскочил не кто иной, как ижорянин, брат Пельгусия, муж Февронии, с которой я познавался в Торопце перед Александровой свадьбой. Лицо его было свирепо, и я понял, что он послан изобличить меня в грехах сладострастья и не пустить меня к отцу, матери и невесте. Все мое существо сжалось от тоски и боли, предчувствуя роковое падение в бездну. Я остановился, ожидая удара. Ижорянин приблизился ко мне, пылая гневом и ненавистью — так мне казалось. Глаза его горели. Он воскликнул:
— Прочь! Прочь отсюда! Нельзя тебе сюда!
И он сильно толкнул меня в грудь. Я стал падать навзничь и успел еще услышать, как ижорянин вновь воскликнул:
— Уходи отсюда! Возвращайся! Александр отмолил тебя!
Тут уж я окончательно опрокинулся навзничь и полетел вверх ногами к черному небу, усеянному звездами, а потом снова летел через черный колодец, но только уже не в воду, а вверх, к лазурному окошку неба, и боль жизни возвращалась ко мне… И вот теперь я лежал среди ночи в теплой узменской избе, в углу надо мной под иконами теплилась — лампада, где-то далеко тихо цирюкал сверчок, о котором мне давеча говорил Мишка, называя цирюкана по-псковски: «А у нас сверщ завелся».
Меня била легкая дрожь от всего того воспоминания, которое проснулось во мне, покуда я спал, выздоравливая. И я не мог думать без слез восторга о тебе, Славич, ибо во мне теперь звучали отчетливо слова покойного ижорянина: «Александр отмолил тебя!» Теплые улитки слез струились из уголков глаз моих, затекая за уши и образуя там остывающие озера. Я знал, что вместе со слезами и смерть покидает мое тело, что теперь я буду жить и жить, благодаря тебе, Славич, благодаря твоей молитве.
И я сам стал молиться о тебе, о том, чтобы ты одолел папского местера, разбил его железное войско, провалил его под лед реки Омовжи. Я вспоминал все молитвы, что знал наизусть, но куда мне до тебя, Славич, ведь ты все молитвы знаешь не хуже иного епископа. И все же, и во мне наскреблось немало их, чтобы воздать в эту ночь Господу всю благодарность и все мое жаркое прошение о твоей победе. Рука моя поднималась и ходила, уже не такая тяжелая, как вчера или позавчера, она осеняла меня крестными знамениями, коих я смог сотворить не десять и не двадцать, а, по меньшей мере, сорок или даже пятьдесят, прежде чем силы вновь стали покидать меня.
Наконец сил не осталось и на то, чтобы шептать молитвы. Все стихло во мне и в мире, и лишь цвиркун где-то далеко в углу продолжал воспевать некое свое букашечное божество. Я долго лежал и слушал его, покуда не уснул прозрачным и тихим сном без сновидений.
Проснувшись, я вновь увидел рядом с собой Мишку и его добрую приемную мать Малушу, которая тотчас промолвила весело:
— Ово! Оживаешь? Румянец появился. Я улыбнулся им в ответ и сказал:
— Мне бы заварихи. Такой же, аки вчёрась. Можно?
— Отчего ж нельзя! С маслом?
— С маслом бы.
И они снова кормили меня этим самым вкусным яством, какое только мог я себе представить в то субботнее утро.
— Мороз-то сёдни упал, — говорила Малуша, подавая мне ложку за ложкой. — Весна вовсю отпоясалась. Снеги-то так и тают. Хорошо. Тепло. И — последнюю ложку. Люблю весну. Весной весело. Я весной своего Владимирка повстрецала, а на Красну Горку мы и повенчались тогда. Уж сколько годков прошло, как мы живем с ним душа в душу.
Напитавшись, я лежал в тишине и слушал, как за окном стучит капель. Малуша взялась за пряжу, ребятишки убежали на двор лепить снежных истуканов. Гуща что-то стругал в углу. Вдруг двери распахнулись, и в окружении ребятни в избу ворвался некий пылающий сильным известием юноша и закричал во все горло:
— Бьются! Наши с немцами и цюдью!
— На Омовжи? — вопросительно крикнул Гуща.
— Не на Омовжи! Здесь у нас! Неподалёку!
— Да где же?
— На озере! Возле островов! Прямо на льду!
Глава одиннадцатая
ГЛЯДЯ НЕМЕЦКОЙ СВИНЬЕ ПОД ХВОСТ
Над ледовым Пейпусом с востока на запад по низкому небу шли тяжелые, темные облака. Мороз, который еще вчера напоминал о себе, сегодня умер, и по мере того как все больше светало, становилось все теплее и теплее. Завтра наступать на Александра через Пейпус было бы уже небезопасно.
Андреас фон Вельвен, сидя верхом на своем великанском коне Пальмене, вглядывался в даль с западного берега озера на восточный — туда, откуда шли тяжелые, как его конь, тучи. Принц Датский Абель, сидя верхом неподалеку от вицемейстера, тоже пытался различить там, вдалеке, полки русских, и порой ему начинало казаться, что он видит их — темные скопления закованных в броню людей.
К Андреасу подъехал еще один рыцарь, лишь вчера прибывший в ставку вицемейстера, некий странный, смуглый, ни бороды, ни усов, о нем сказали, что это — барон Росслин откуда-то из Шотландии, весьма важная персона, присланная чуть ли не самим папой римским. Вицемейстер отдал короткое приказание, и тотчас поднялось знамя Тевтонского ордена — белое с черным крестом, озаренным красными лучами. Знаменосец Маттиас Блюттенфельд поскакал с ним на лед озера — туда, вперед, где уже начиналось построение огромного немецкого клина, в просторечье именуемого «свиньей». Главный герольд ордена Альбрехт Краненберг, лысый и синюшный, как мертвец, медленно поднял свой знаменитый горн, с которым по легенде шли в битву паладины Карла Великого и у которого даже было свое имя — Фоле. Все, кто находился рядом, внимательно смотрели, как надуваются щеки герольда, как весь он становится подобен туче, готовой излить из себя обильный дождь. Казалось, стало тихо-тихо пред тем самым мгновеньем, когда Фоле огласил окрестности чистым и протяжным воем, внезапно сменившимся громкими, резкими, бьющими по ушам звуками различного лада.
И вмиг все зашевелилось, будто проснувшись, огромное человеческое месиво стало обретать правильные очертания, превращаясь в мощный и страшный для врагов строй. Вдалеке в ответ на призывные возгласы Фоле прозвучали голоса русских труб, будто один петух услыхал пение соседа и откликнулся.
Справа от Абеля вспыхнула сила Дании — Даннеброг, ярко-алое полотнище, пересеченное белоснежным крестом. Знаменосец Мартин Кьяр стремительно развернул его и вместе со вторым принцем, младшим братом Абеля, Кнудом, подъехал поближе.
— Ну что, братишка, похоже начинается веселье? — бодрясь, выкрикнул Кнуд.
Его бодрячество сильно разозлило Абеля, который накануне очень плохо провел ночь. Это было тем более обидно, что предстоящая битва никоим образом не должна была волновать сыновей покойного Вальдемара Победоносного. Для них здесь важна была не победа, а участие. Если немцы одолеют Александра, а в том никто не сомневался, то датчане получат свой куш и укрепят свои владения в Эстляндии. Ну а если произойдет чудо, и доблестный русский конунг Александр, победивший два года назад сильную рать шведов, норвежцев и финнов, вопреки всем предсказаниям, и тут окажется на высоте, принцам нужно будет только вовремя оставить поле сражения, и пусть их старший братец Эрик, ставший королем Дании в прошлом году после смерти дорогого родителя, расхлебывает кашу. «Для нас главное