Всеволожа и доблестного свет-Юрги Игоревича.
— Вот кабы они оба с войском на Сить к Юрге Всеволожу приспешили, глядишь бы, и одолели монгула проклятого, — проворчал другой инок Симон, на что Алексий возмущенно глотнул воздуха:
— И вместе со Всеволодичем главы свои там, на Сити, сложили! Нет уж, видать, и впрямь Господь уберег их, коль, гляди, такая несметная и необоримая сила была у Батыя.
Симон как стал возмущаться Александром, так его на том словно заспичило:
— А ноне, ишь ты, жениться собрался!
— Кто?
— Александр Ярославич, кто ж. Не сам же Ярослав. Кругом разор, бедствие, а он свадебную кашу затевает.
— На ком же он женится, родимый? — несмотря на Симоново возмущение, умилился Алексий женитьбе княжича.
— Сего не знаем, — отвечал Симон, — а токмо веселье нонче отнюдь не уместно.
Долго засиживаться в рязанском Переяславле не хотелось; душа летела на горестных крыльях поскорее узнать, как там сейчас, через год после разоренья, его родной Переяславль-Залесский, живы ли монахи Борисоглебской обители и как они погребли старца родненького, Иадора. Бросив Алексию в котомку три пресных лепешки, рязанские иноки проводили его в дальнейший путь, зная о важности его поручения.
Через три дня, дойдя до Коломны, которая также лежала в пепле и лишь едва-едва начинала восстанавливаться, он свернул направо и еще десять дней шел, всюду видя лишь сожженные и обезлюдевшие селенья и редких людишек, до сих пор скрывающихся в лесных землянках, боясь новых набегов батыйского воинства, посланного из самой гиены адской.
Наконец, скорбя и молясь, Алексий пришел в края, знакомые с детства, в Берендеев лес и на Волчью гору, в Любодол и Трубежню, а там уж и Переяславль показался на просторах Клещина сладчайшего озера. Шел месяц март, ранняя весна растапливала снега, и чавкающую розово-желтую снежную кашу месили Алексиевы ноги, прошагавшие до Святого Града, до самого Мисюря, сиречь Еюпета, и обратно, оставившие длинную вереницу следов по миру Божьему. В тутошних местах эти ноги еще больше за все детство и юность понабегали, пообошли лесов и полей, холмов и долин: то по грибы, то по зверя, то по рыбу, то по ягоду…
Но смотрели его глаза, узнавали и не хотели узнавать нового облика страны своей. Не было уже и десятой части цветущих некогда деревень и сел: ни Аленкина, ни Лебядина, ни Троицкого, ни Красного, ни Дебрина, ни Соколова, ни многих других, где он мог бы зайти в дом и где его бы, глядишь, признали и сказали: «Здрав буди, Алешенька!» Только в Грачах теплилось жилье и стояла Ярославова застава. Тут его накормили горячими постными блинами и поведали о гибели и разорении той обители, из которой отправился он по белу свету два года назад. Узнал он и о том, как братия монастырская молила проклятых убийц пощадить старца Иадора и как татарва согласилась не умертвлять старца, но всех остальных, играючись, посекла своими мечами и топорами.
Нагоревавшись о милой монастырской братии, Алексий вытер слезы и спросил о свадьбе Ярославича. Оказалось, и впрямь Александр наметил жениться сразу после Пасхи и свадебную кашу творить в Торопце.
— Отчего же в Торопце?
— Для того чтобы литве казать, что у нее под носом свадебствуем и веселимся, хотя и разорил нас проклятый тугарин. Литва нынче сильно распоясалась, видя наши бедствия. Да что, одна ли литва, что ли! И немец свейский, и немец ливонский, и всякий какой ни на есть немец неумытый полагать взялся, что теперь, опосля Батыя, нас голыми руками взять возможно. Ярослав, батюшка наш любимый, уже под Смоленском литве по роже-то надавал. Та литва безобразная, как Батый разорил нас, так пошла брать смоленские земельки, пожирая их, яко волча безглядное овчее стадо. Но Ярослав Всеволодич им уже утер нос, а погляди, то ль еще будет!
— Кого же себе в жены берет Александр? — спросил Алексий.
— Понятное дело — Александру, — был ответ.
— Да чью дщерь-то?
— Понятно чью — Брячиславну.
— Се коего Брячислава? Не князя ли Полоцкого?
— Сведомо, его самого.
— Ну тогда и понятно, отчего в Торопце кашу варят, — догадался борисоглебский инок. — Ведь Торопец как раз лежит там, где сходятся границы трех земель — Полоцкой, Смоленской и Новгородской, и полоцкие князья с новгородцами и смоляками искони за него спорили. А теперь этой свадебной кашей торопецкую трещину-то и замажут. И хорошо! Вот хорошо-то! И Брячислав — князь, слыхано, богатый, у него и Полоцк, и Витебск, и Городок, и многие иные селения небедные. Что ж… Не мешает мне поспешить побывать на той торопецкой каше, порадовать Александра. У меня для него весть благая…
Так говорил инок Алексий, торопясь покинуть заставу в Грачах. От заставы он пришел в Переяславль и побывал на пепелище Борисоглебского монастыря. Среди обугленных стен торчали могильные кресты. Здесь же и похоронили всю братию, побитую монголами. Только старец Иадор лежал поодаль, возле маленькой кельи, в которой он спасался после нашествия, единственный выживший из всего населения обители, воевода без войска, отец семейства без семьи, вождь без племени. Тут-то и вспомнился Алексию его сон в Мисюрь-стране. Про Бориса и Глеба, плывущих в ладье по Клещину озеру с братией Борисоглебской обители. Ведь сие же как раз тогда было, год назад, когда и Батый на Переяславль нахлынул! И вот почему он в ладье старца Иадора не видел — старец еще жив был. Стало быть, Борис да Глеб и впрямь забрали их к себе в небесную ладью, плывущую по небесному Клещину озеру. Теперь и Иадор там же.
Покидая печальную скудельницу, бывшую столь долго его земным пристанищем, Алексий так и светился последней утешительной мыслью: он станет возрождателем монастыря! Он отнесет благую весть к Александру, попирует на свадебной каше в Торопце, а потом возвратится сюда и начнет отстраиваться. Поселится в опустевшей келье Иадора, никуда из нее не уйдет, даже когда монастырь возродится и расцветать станет.
Эта мысль так вдохновила его, что, покинув родной Переяславль, Алексий почти бежал в Торопец, ноги его так и пели, привыкшие к быстрой и долгой ходьбе. Его раздирало страстное желание поспеть в Торопец даже не к свадьбе Александра, а к празднику Благовещения, ведь он же нес благую весть будущему спасателю и блюстителю Руси, благую весть, благую весть…
И уже терзался Алексий от ужаса, что никак, никак не поспевает он до Благовещения в Торопец. В Лазареву субботу он добрался только до Твери. Город копошился, как муравейник, стараясь успеть подвоскресить свой дивный облик к Пасхе Христовой. В отличие от спаленной Рязани, Тверь оживала, вставала из обугленного гроба. Здесь Алексий исповедался и отстоял службу кануна Входа Господня в Иерусалим. Он рассказывал о своем путешествии в Святый Град, и его рассказы, имеющие особый смысл в такой именно праздник, собрали многих слушателей.
На другое утро Алексий пустился дальше, но к вечеру дошел лишь до Лихославля. В Торжок он явился в Великий понедельник, и теперь становилось очевидным, что за остаток дней ему едва ли поспеть в Торопец. В этом году Благовещение выпадало на Страстную пятницу, оставалось идти вторник, среду, четверг. О, если бы хоть кто-нибудь подвез его! Но по дорогам мчались всадники, не отягощенные повозками, проскакивали мимо и даже не останавливались, чтобы подбодрить монаха.
Вечером в среду Алексий вышел к дивным красотам Селигерского озера; неожиданно ударил мороз, и все, что было влажным, застыло в причудливых очертаниях. Внезапным морозцем подернуло и сердце инока. Он вдруг подумал о том, как ему выразить благую весть Александру. Ведь он только знал некий незримый, сокрытый, таинственный смысл ее, не задумываясь о словесной передаче глубинных образов. Что же он скажет Александру? Как выразит суть? А главное — как передаст Ярославичу тот неугасимый, но уже незримый Святой Огонь Господень, несомый им от Живоносного Камня? Ведь по словам Иадора, явленного в сновидении, пламя перешло от разбитой лампады прямо в душу Алексия. И как же он вручит это пламя княжичу?..
В вечер под Благовещение он все еще находился на расстоянии полутора дней пути. В ужасе