Посовещались еще меж собой три караульные, но кончили тем, что «всякое даяние благо». Полчаса спустя, около опорожненного бочонка лежали на валу три мертвецки-пьяных тела. Еще четверть часа погодя, скрипнули крепостные ворота, грянуло стоголосое: «ура! ура! ура!» — и фортеция Пресбург была во власти осаждающих.
Помощник коменданта, Симон Зоммер, прилегший у себя в домике на лавку в полном вооружении, был застигнут, как и прочие, врасплох. Сквозь чуткий сон расслышав за стеною кутерьму, он быстро приподнялся на локоть, высек огонь и засветил свечу. Но дверь к нему с треском распахнулась, и в горницу ворвался сам царь Петр Алексеевич, а за ним Меншиков и несколько вооруженных потешных.
— Сдавайтесь, капитан! — крикнул Петр, победоносно налетая на полулежащего с обнаженной саблей.
— Сдавайтесь, капитан! — крикнул Петр.
Зоммер схватил лежавшую около него на ложе саблю и метким ударом отпарировал занесенный на него клинок, а сам в то же время вскочил на ноги.
— Да это измена!.. — буркнул он, ретируясь за стол и становясь в оборонительное положение.
— Никакой измены, капитан; один военный фортель, — отвечал Петр: — крепость в наших руках, просите пардону!
— Но комендант наш, Нестеров?
— Тоже взят в постели. Вам одним ведь с нами не справиться. Просите, говорю, пардону: по крайности, оставим вам оружие, отпустим вас с миром.
Суровые черты огнестрельного мастера осветились полусердитой усмешкой.
— Одним хоть нам с Нестеровым утешиться можно, — проговорил он: — что ваше величество — ученик наш. Получите!
И с формальным поклоном он передал ученику свою саблю. Но тот ее не принял, а заключил старика в объятия и звонко поцеловал его в обе щеки.
— Именно, что вы же оба подучили меня победить вас, — сказал он. — Вы — да вон еще этот малый, — прибавил он, указывая на Меншикова. — Спасибо тебе, Данилыч, надоумил! Не знаю, чем и отблагодарить тебя.
— Одну милость, государь, я просил раз у тебя, — бойко отвечал денщик, — ты тогда отказал…
— Какую милость?
— Да когда ты впервой набирал потешных…
— А! да, помню. Ты просился тоже в потешный полк. Тогда, точно, ты был еще слишком мал, не под стать моим молодцам. Теперь хоть выровнялся… Возьмете ли вы его к себе в товарищи? — отнесся Петр к присутствующим потешным.
— Как не взять, государь, коли ты пожелаешь: за честь почтем, — быль единодушный ответ.
— Ну, так желаю! Быть тебе отныне, Данилыч, моим меньшим потешным.
XII
— Видел ли ты уже, государь, сию куншту? — говорил любимый царский карла, Никита Комар, входя раз поутру, летом 1686 года, в опочивальню молодого царя и подавая ему какой-то бумажный сверток.
Развернув сверток, Петр увидел гравюру, представлявшую портрет правительницы-царевны Софьи Алексеевны.
— Сестра Софья, — сказал он. — Ничего, схожа.
— Схожа-то схожа; а высмотрел, разглядел ли ты, милостивец, в каком она тут обличии и параде?
— Вижу, аллегории кругом: Разум, Целомудрие, Правда, Надежда, Благочестие, Щедрота, Великодушие. Дай Бог ей все сии добродетели!
— Да это же не все, государь, — вмешался тут безотлучный наперсник царя, Меншиков, — государыня-царевна, гляди-ка, изображена в венце царском, с державой, со скипетром в руках да с надписью, вишь, — «Самодержица».
Открытое, красивое лицо отрока-царя слегка омрачилось.
— Что ж из того? — промолвил он. — Титулуется же она второй год уже и в грамотах, и в челобитных «самодержицею» наряду с нами, царями-братьями.
— А намедни, в мае месяце, была с вами тоже на царском выходе! Да гоже ли это для нее, царевны, при царях-братьях? Не погневись, государь, на смелом слове; но кабы были у тебя уши слышать все, чтó говорится кругом тебя…
Глаза Петра вспыхнули огнем.
— Чтó говорится? — Ну!
Меншиков с опаской огляделся на присутствовавшего Никиту Комара.
— Да говори, не бойся! — заметил ему карла. — Не от меня ль ты, Данилыч, больше и слышал? А я, государь, не выдумщик, вот те Христос! Говорю только, что своими ушами слышал…
— Так что же ты слышал? — прервал его Петр и нетерпеливо ногою топнул. — Каждое слово из вас обоих надо клещами таскать!
— Изволишь видеть, — начал Комар, — бают, что благоверная государыня-царевна наша, а твоя сестрица, Софья Алексеевна, живучи годами отшельницею в своем девичьем тереме, начиталася всяких назидательных житий святых отцов, святых жен, царей и цариц…
— А что ж в том дурного?
— Дурного в том ничего бы, кабы не заняло ее противу всех житие некоей цареградской царевны Пульхерии… Так сказывали мне, государь: за что купил, за то и продаю.
— Ладно! Дальше-то что же?
— А та Пульхерия-царевна, слышь, тоже келейница благочестивая, великовозрастная, за малолетством братца своего, царя Феодосия, заправляла царством и приняла титло «Августы», сиречь «Самодержицы». Как подрос он, царь-то, она самолично указы ему всякие к подписи подносила, поженила его, на ком вздумала; а как преставился он волею Божьего (царство ему небесное!), сама же выбрала себе из царедворцев своих супруга и воссела с ним на престол царский[4].
— И Софья возомнила-де себя такой же Пульхерией? — воскликнул Петр. — Но я, слава Богу, не Феодосий!
— Ты-то, государь, может, и нет…
— А кто же?
— А старший братец твой, царь Иван Алексеич, не в зазор его царской чести: женила же его, не спросясь, сестрица позапрошлым годом, как только ему 16 лет исполнилось, на девице Прасковье Федоровне Салтыковой. Покуда-то Господь им только двух дочек дал; а даст сынка-царевича, так царевна именем племянника до смерти своей, поди, Москвой да и всем государством Московским заправлять станет. А о тебе и помину не будет.
— Нет! Нет! Ты, Никита, на сестру напраслину только взводишь, — возразил Петр.
— Ничего же я, государь, на нее не взвожу: повторяю только, что кругом говорят; слухом земля полнится. Зачем бы ей, сам посуди, было печатать вон этот портрет свой, да не на бумаге только, а и на тафте, на обьяри, на атласе? Зачем было раздавать его направо да налево: «гляди, мол, люди православные, кто есть истинная самодержица всея Руси». Объявила она ноне поход противу погани этой — татарвы крымской. Зачем, скажи? — вестимо, затем, чтобы явить себя и на поле ратном. Снарядила посольства во все царства христианские. Зачем? — затем, чтобы и те признали ее достойной носить венец царский. Вот, государь, что бает народ-то; а глас народа — глас Божий!
Нельзя сказать, чтобы откровенная болтовня карлика не оставила в душе впечатлительного четырнадцатилетнего царя никакого следа. Но он был еще слишком юн и неопытен в жизни, слишком мало задавался предстоявшим ему в будущем обширным государственным делом, чтобы вполне оценить те последствия, какие мог повлечь за собою самовластный образ действий его сестры-правительницы. Он сознавал только, что что-нибудь ему надо было и от себя предпринять.
— А кто, бишь, едет первым посланником нашим в чужие земли? — задумчиво спросил он. — Кажись, бывший стольник мой Долгорукий?
— Он самый, государь.